Зима в раю
Шрифт:
Ну в самом деле, на собрание к младороссам он заехал прямо из Биянкура, после окончания съемок на «Cin'e-France», это раз. И вот, пожалуйста, два – разговорившаяся женщина уж точно явилась из его дальнего, давнего, энского прошлого, из года этак 1904-го. Дмитрий даже имя ее вспомнил: Нина Мещерская, дочь директора сормовского завода, знаменитого предшественника Никиты Ильича Шатилова. Отец Нины, Александр Васильевич Мещерский, собственно, и сделал из Сормова мощный промышленный район, а не сборище кустарных мастерских, чем он был прежде. Конечно, Дмитрий в те далекие годы о таких вещах не думал – несколько раз Ниночку и ее сестру Ирочку привозили в танцклассы, которые устраивал для своей дочери Марины миллионщик (ну, прилагательное «бывший» прибавлять не стоит, иначе придется его повторять до бесконечности!) Аверьянов, и с Ниночкой было очень легко и приятно танцевать, она не путала трудных па, не то что Маринка Аверьянова по прозвищу Мопся, – только это в ту пору его и заботило. Потом девочки Мещерские приезжать почему-то перестали: то ли далеко, все
Об этом и говорила сейчас Нина Мещерская (теперь она, впрочем, изменила фамилию, потому что вышла замуж за Игоря Кривошеина, сына бывшего министра земледелия при Николае II, потом деникинского министра) на собрании «очага». Младороссы, в своем стремлении непременно повернуться «лицом к России», порой перебарщивали и впадали в нелепое и почти смехотворное преклонение перед «советскими достижениями». Очень часто на информационных докладах о развитии промышленности, о технических достижениях в Советском Союзе повторялись вслепую данные советской прессы, по которым выходило, что до 1920 года в России вообще не было ни промышленности, ни техники – вообще ничего! Нина Кривошеина возмутилась и взялась доказать, насколько все тут ошибаются. И вот, собрав в памяти все, что услышала о развитии тяжелой промышленности в России от отца, она рассказала «очагу» о фабриках московского или волжского купечества, о теплоходах на Волге, о царицынском военном заводе, который строил ее отец, о телефонизации (одной из старейших в Европе!) и так далее. Сперва ей кто-то возражал, и даже довольно резко, но Нина не дала себя сбить, и кончилось тем, что многие (из более молодых младороссов особенно) признались, что первый раз в жизни все это слышат.
Дмитрий, конечно, слышал не первый раз, но выслушал с удовольствием. Потом, после доклада, подошел к Нине, заговорил об Энске. Нина не забыла и танцклассы у Аверьянова, и Дмитрия, и всех посетителей танцклассов. Вспоминая их, невольно составили довольно унылый список: Мопся Аверьянова в четырнадцатом году сослана, теперь наверняка на коне – ведь власть взяли те, ради кого она предала свой класс, свою семью; Саша Русанова-Аксакова осталась в Энске, бог весть, жива ли; о Варе Савельевой и Тамаре Салтыковой тоже ничего не известно, ведь они тоже оставались в Энске; Витька Вельяминов зверски убит в Одессе; внуки миллионщиков Рукавишниковых и дочери городского головы Сироткина лишились жизни еще в восемнадцатом, в Энске: семьи полностью расстреляны большевиками… Ну и так далее – все это сильно смахивало на мартиролог.
Да, Нина была лицом из давнего-давнего прошлого, однако, немного проводив ее и расставшись около метро (Нина хотела было пройтись, но посмотрела на ногу спутника и приняла его извинения), Дмитрий пожал плечами: она подходила по всем меркам. Но… Теща говорила о человеке, которому он причинил какое-то зло, причем это было связано с выстрелами и войной. При чем же здесь Нина Мещерская? Дмитрий немного повспоминал своих прежних товарищей по оружию. Никто из них не мог его ни в чем упрекнуть! Разве что та старая история с Сашенькиным наследством… Как бишь его звали, того неприятного типа, который шантажировал его на энской «Миллионке», в кабачке «Попугай!», тем, что Дмитрий так необдуманно ввалился в революционное дерьмо? Вроде назвался он Ивановым… что-то в этом роде, незамысловатое такое… Обворожительную даму, его компаньонку, Дмитрий потом встречал (вернее, она, облаченная в умопомрачительный лиловый наряд, облегавший ее, как перчатка, навещала его в петербургском госпитале), а тот господин канул невесть куда… А впрочем, это не он: теща говорила о выстрелах, о людях, говоривших по-немецки… Так-так, горячо, горячо…
– А ведь ей-богу! – внезапно воскликнул Дмитрий и тут же прихлопнул рот ладонью, пробормотав: – Pardon! – потому что от него испуганно шарахнулись две какие-то усталые мидинетки.
А ведь, ей-богу, был такой человек, которому Дмитрий причинил зло, был! Дмитрий отчетливо вспомнил давнюю историю: как он унтер-офицера Полуэктова, большевика, члена какого-то там солдатского комитета, преследовавшего Дмитрия, который пытался скрыться от большевиков, обманутых им, очень удачно отправил в дали невозвратные. Но шанс встречи с ним в Париже был равен не просто нулю – минус нулю! В Германию Полуэктов еще мог попасть, но в Париж… К тому же теща намекала на какую-то благодарность, которую встреченный человек из прошлого должен к Дмитрию испытывать. Да ну, чушь. Чушь невероятная! Какое счастье могло его ожидать? Лагерь для военнопленных? Вот уж велико счастье! Скорей всего, он погиб, вот и счастье вам.
А впрочем, кто знает, как повернулась судьба Полуэктова. «Грядущего нам ведать не дано, и слава Богу, слава Богу, слава…» Верно, верно, Боже, как верно… Дмитрий вдруг остановился, потому что резко заломило простреленную ногу. Именно в тот день, когда развернулась вся эта интрига с Полуэктовым, он
был ранен, и раздробленная, с трудом заживленная кость порой давала о себе знать, да так, что искры из глаз сыпались. Очень странно, однако сильнее всего ныла она не к дождю или снегу (такое бывало, само собой, Дмитрий уже привык), а после сильных переживаний. То есть несчастная кость каким-то образом была напрямую связана с сердцем, вот какая штука! Это Дмитрию казалось забавным и невероятным, однако факты вещь упрямая, как сказал известный большевистский лидер. Вот сейчас, стоило только задуматься о такой банальности, как то, что нам не дано ведать грядущего…Да, банальность разрывала ему сердце!
Боже мой, тогда, в двадцать четвертом, после того, как Таня ворвалась в его номер и схватила за руку, в которой он сжимал револьвер, Дмитрию казалось, что он получил отпущение всех грехов и помилование накануне смертной казни своей души, а главное – награду, которой не заслуживал. Однако он не ведал грядущего. С тех пор минуло тринадцать лет, и то, что казалось – да и было! – духовным возрождением, теперь мягко, плавно, незаметно перетекло в свою противоположность. Свободный полет обернулся путами на крыльях, легкий, стремительный бег – оковами на ногах, восторг – угрюмостью и разочарованием… Нет, не в милой, доброй, бесконечно преданной жене разочарованием, а в себе – как в муже самоотверженной женщины.
Татьяна достойна лучшего, приходилось это признать. Лучшего, чем израненный, угрюмый, изверившийся неудачник, у которого всех-то достоинств – пресловутая l’apparence noble. Алекс Ле Буа – вот кто мог бы стать Татьяне замечательным мужем, и если бы не внезапное явление Дмитрия Аксакова, не та любовь, которой воспылала к нему Татьяна, Лидия Николаевна, конечно, добилась бы своего и свела с Алексом дочь. Католическая церковь снисходительно смотрит на браки между кузенами и кузинами, а Алекс в самом деле прекрасный человек – и везучий в жизни. Даже мировой кризис, сильно подорвавший состояние Ле Буа (в двадцать девятом рухнула Нью-йоркская биржа, и цены резко поползли вверх), не затронул его собственных капиталов – Алекс по-прежнему преуспевал, и именно он поддерживал на плаву все семейство Ле Буа, помогал винодельческим заводикам отца. Конечно, это было лишь тенью прежнего богатства, однако Ле Буа не бедствовали, вот уж нет. Другое дело, что они уже не могли себе позволить содержать «бедных русских родственников»… Хотя Дмитрий не сомневался: не будь его, помощь продолжала бы поступать – от Алекса к Татьяне. А при той неприязни, которую питала к Аксакову Эвелина, при двусмысленности положения Татьяны… Нет, конечно, это невозможно, да и он не мог позволить себе сделаться содержанцем мужчины, влюбленного в его жену.
Дмитрий передернул плечами – не то от брезгливости, которую вызвала пришедшая в голову мысль, не то от холода. Проклятые парижские сквозняки! «Мы мечтали об эмиграции, как о райском блаженстве, а оказалось, что это юдоль печали, вечной стужи и вечной зимы, – уныло подумал Дмитрий. – Нет, в самом деле – здесь словно бы вечно пронизывает студеным ветром, даже в самое теплое время года!»
Он поежился и поглубже сунул нос в шарф, дважды обмотанный вокруг шеи. Вот что в самом деле хорошо у французов – манера носить длинные, уютные шарфы… И еще манера держать себя как-то по петушиному, не то чтобы весело, но как бы задиристо, пусть даже кошки на душе скребут и уже всю ее проскребли до дыр. Вот шел бы сейчас по Ривгошу ихней Невки (так, с легкой руки неунывающей Тэффи, русские называли Левую набережную Сены) обычный парижанин – с каким умилением разглядывал бы он желтые листья, испятнавшие черный, влажный после дождя тротуар, и даже рисковал бы вынуть нос из шарфа, чтобы задрать голову и вглядеться в нагроможденье труб на мокрых графитовых крышах, под прозрачной вуалью тумана и сквозь частую сетку серого дождя. И француз, как бы ни был он измотан жизнью, ощущал бы себя гулякой, спешащим на вечный парижский карнавал. Эх, красота!
Красота, да, нестерпимая красота влажных, чуть прихваченных близкими морозами улиц… Она тем и щемит сердце, что чужая, неродная, ненужная! Париж так и остался Дмитрию чужим, а он так и остался чужим в Париже.
«Живем, как собаки на Сене, – снова вспомнил он Тэффи. – Худо!»
Эх, если бы найти постоянную работу, может быть, исчезло бы неотвязное, мертвящее ощущение чужбины, но нет… Куда только Дмитрий не пытался прибиться в надежде даже не столько заработать, сколько ощутить наконец, что он пристроился, прижился, стал своим в городе. Черта с два! Считай, с двадцатого года, с тех пор, как приехал в Париж, вот уже семнадцать лет он перебивается случайными заработками.
Кем он только не работал! Штабс-капитан Аксаков стоял у станка на заводе «Рено», рядом с присяжными поверенными, бывшими губернскими предводителями дворянства, приказчиками, казаками (впрочем, последних как раз на заводах было мало, они предпочитали трудиться на виноградниках Шампани и Прованса), офицерами. Русским платили меньше, чем французам, но на работу брали охотно: на окраинах французской столицы один за другим открывались химические и автомобильные заводы. Он надевал клетчатые брюки гольф, облегающий френч, краги, кепи – и садился за руль того же «Рено»-такси, развозя пассажиров по Елисейским полям, авеню Опера́, бульварам и Монмартру. Он (бывало и такое) стоял в подвальной посудной какого-нибудь очередного русского ресторанчика, открывшегося в переулках Монмартра или на бульваре Клиши, стоял, погрузив по локоть руки в жирную мутную воду, перемывая новые и новые порции тарелок, а сверху, из ресторана, слышался голос модного Вертинского: