Зима в раю
Шрифт:
Он вспомнил, как на прошлом допросе, когда валялся на полу, то и дело подбрасываемый пинками под ребра, захлебываясь кровью из разбитого носа, пытался повернуть голову, ему казалось, что стены кабинета изгибаются, становятся овальными. Потом его вздернули на ноги, и, глядя в пол, Русанов с изумлением обнаружил, что он сложен из кусков фанеры, служивших ранее какому-нибудь художнику для этюдов. Художник пытался нарисовать носорога, но потом листы фанеры разрезали и собрали снова – в произвольном порядке. Русанов совершенно отчетливо видел, что ноги носорога пришлись над его головой и спиной.
Нет, конечно, это была галлюцинация: ведь первый допрос Русанова длился трое суток! Вернувшись в камеру и приходя в себя, он гнал из памяти воспоминания об этих днях и ночах: гнал из чувства самосохранения, конечно. Но теперь как бы дал себе волю. И снова
Уже ночь сменилась днем, вместо первых пришли трое таких же парней, а потом их заменили еще трое. А может быть, Русанову только казалось, что они меняются? Впрочем, нет, трое суток без передышки они бы не выдержали. А он почему-то выдерживал… Было очень жарко, и все время хотелось пить. Он уже плохо понимал, что происходит вокруг. Иногда «молотобойцы», по-видимому, устав, отдыхали, устраиваясь кто на диване, кто на стульях, однако Русанов должен был все время стоять. Иногда выходили все вместе, и тогда его вталкивали в один из узких шкафов, стоящих в коридоре, и запирали на ключ. Но и там он вынужден был стоять, так как шкаф был настолько узок, что опуститься в нем на пол не получалось. Иногда Русанова выпроваживали в уборную и там совали его голову под кран. Тут он с жадностью пил воду. Разумеется, он не отличал дня от ночи, время слилось в один сплошной кровавый поток, но Русанов помнил, что два раза ему приносили еду. Прекращалось избиение, «молотобойцы» то ли куда-то исчезали, то ли рассаживались на стульях тут же, рядом. Кажется, они тоже ели. Русанов не мог сделать ни глотка, не в состоянии был проглотить ни куска, но делал вид, что ест, стараясь протянуть время передышки. Наконец почти нетронутую еду уносили. Истязатели, как будто очнувшись и неожиданно вспомнив о Русанове, вновь приступали к своему делу…
Неужели он хочет испытать все это вновь? Неужели выдержит это опять?! Зачем ему, ради бога, зачем ему это? И ведь избегнуть мучений так просто: нужно только сделать то, чего от него хочет следователь Поляков.
Но будь честен с собой, Шурка Русанов. Разве только желание Полякова ты должен исполнить? Разве у тебя не то же самое заветное желание с тех пор, как кузина Марина Аверьянова привела тебя в тот домик в Спасском переулке – и ты увидел синие глаза товарища Виктора? Ты всю жизнь мечтал избавиться от него! Ты боялся и ненавидел его всегда. Ненависть к Мурзику стала сущей удавкой с тех пор, как он «легализовался» в твоей жизни под именем товарища Верина, с тех пор, как стал своим человеком в твоем доме. Вы пожимаете друг другу руки, вы смеетесь над одними и теми же шутками, вы поете про трех танкистов за праздничным столом и охотно едите блины и оладьи, которые поразительно вкусно стряпает Люба, уверяя, что знает какой-то старинный монастырский рецепт, когда-то поведанный ей сестрой, монашкой Верой. О да, вы с Мурзиком стали почти родней: ведь ты женат на сестре той женщины, которую, как уверяет Мурзик, он одну только и любил в жизни, даром что она была монахиня и горбунья. Вы ближе родни! И в то же время ты продолжаешь его бояться и ненавидеть. Ты по-прежнему мечтаешь отомстить ему за ужас, которым была заклеймена твоя юность, за смерть Смольникова, за изувеченного Охтина, за свою сломанную ногу, за ту «брачную постель», которая была уготована вам с Настеной, за то, что – взамен, как бы в возмещение ущерба, по его собственным словам! – Мурзик привел в твою жизнь Милку-Любку и ты сошелся с ней, а потом и полюбил – искренне полюбил, пожалуй, но в глубине души не можешь избавиться от ощущения, что и любовь-то твоя возникла из страха перед Мурзиком.
Страхом перед Мурзиком пронизана приветливость отца. Из страха перед ним убегает из дому сестра. Из страха дрожат ресницы у племянницы. А Люба как-то раз сказала словно бы просто так, словно бы о чем-то незначащем: «Оленька слишком уж похорошела. От таких девочек и сходят с ума стареющие козлы, вроде нашего Верина». И ты заметил, что нарочно стал отводить глаза, нарочно сделался подчеркнуто невнимательным, чтобы не видеть, как липнут взгляды Верина-Мурзика к Олиной груди. Ты по-прежнему боишься его. И по-прежнему ненавидишь. Так почему ты медлишь, когда тебе представился случай одним ударом отомстить за прошлое, избавиться от страха, который опутал твое настоящее и может опутать будущее?
Что удерживает тебя от того, чтобы охотно, с превеликим удовольствием, с блаженным чувством удовлетворенной мстительности подписаться под каждым пунктом, который предъявит тебе Поляков?
– Верин (Мурзик!)
является главой латышских националистов, которые готовили что-то там, забыл, что именно?– Да!
– Верин (Мурзик!) связан с эсеровскими главарями в Париже, Лондоне, Берлине, Вашингтоне, на Южном полюсе, на Марсе?
– Да!
– Верин (Мурзик!) готовился пройти по Красной площади с авоськой, наполненной консервными банками, из которых выплескивалась на брусчатку взрывчатка, и собирался лично учинить подрыв правительственной трибуны?
– Да, конечно!
И на все остальное, что будет угодно выдумать Полякову, – да, да, да!
Что тебя держит, Александр Русанов? Что сдерживает?
Он покачал головой, с мученическим выражением глядя на серую папку, в которой лежало дело об эсеровском заговоре.
Он не знал. Не знал, каким словом назвать это чувство, это свойство… Не подобрать слова для того, что, как чувствовал Русанов, и являлось тем главным, а может быть, единственным, что отличало его от Мурзика, что отличало человека – пусть жалкого, трусливого и слабого, но человека! – от бесстыдного скота и жестокого зверя.
Вдруг Русанов встряхнулся. До него уже некоторое время глухо доносился из-за стены чей-то размеренный голос – наверное, это был голос одного из многочисленных следователей, обитавших в пропитанных ужасом кабинетах НКВД: «Раз, два, три, четыре! Раз, два, три, четыре! Раз, два, три, четыре!» – а потом какой-то быстрый звук, напоминающий топот женских туфель. Русанов и слышал – и словно бы не слышал эти звуки. Но сейчас его заставил встряхнуться звук тяжело упавшего тела, потом яростная брань и крик: «Вставай, сволочь! Вставай, сука!» Горькие всхлипывания. И снова счет: «Раз, два, три, четыре!», и снова стук каблуков…
Да ведь они мучают и женщин!
Кто она, та, которая плачет за стеной? Жена, сестра, дочь врага народа? Или ей самой «шьют» какое-нибудь страшное, несуществующее дело?
Дверь открылась, вошел Поляков – и даже отпрянул, наткнувшись на полный ужаса взгляд Русанова. Глаза настороженно прищурились, а у Александра, несмотря на страх, несмотря на напряжение, дрогнуло сердце: на кого похож Поляков? На кого он так мучительно похож?!
Но он тут же забыл о своем мысленном вопросе, потому что Поляков показал в улыбке белые, хищные зубы:
– Ах вот оно что… Да, понимаю… Ну что ж, у нас, случается, и женщин допрашивают. Как правило, родственниц тех, кто по каким-то причинам не хочет сотрудничать со следствием. Бывает, человек упорствует в своих заблуждениях. Бывает, он просто подчиняется ложному, неправильному пониманию чести, совести, благородства – и предательства. Но нет и не может быть никакого предательства в том, чтобы отдать на расправу врага: врага своего и той страны, в которой ты живешь. Нет ничего бесчестного в том, чтобы ценой жизни этого врага спасти жизни самых дорогих и близких тебе людей.
Он умолк, опустил ресницы, и опять далекое воспоминание словно бы резануло по сердцу Русанова… и опять исчезло, оставив только боль.
– Скажите, если я… – Александр на миг охрип до того, что голос пропал, но он справился с судорогой в горле: – Скажите, гражданин следователь, если я напишу те показания, которых вы от меня ждете, есть ли какие-то гарантии, что мою семью не арестуют? Что их не коснется ничто, никакие репрессии?
– А за что их арестовывать, за что репрессировать? – вскинул брови Поляков. – Сын за отца не отвечает, как и отец за сына, жена за мужа – ну и так далее. Ваших родственников никто не тронет. Конечно, можно ожидать некоторых социальных ретивостей от председателей домкома, участковых милиционеров и прочих представителей власти на местах, но если вы будете сотрудничать с нами действительно не за страх, а за совесть, то я беру на себя – избавить ваших близких от мелких неприятностей. Это реально, пусть такой вопрос вас даже не беспокоит. Теперь все зависит только от вас.
– Вы можете поклясться? – с трудом продираясь сквозь ком в горле, проговорил Русанов. – Что ни отец мой, ни жена…
– Ни сестра ваша, ни племянница, – кивнул Поляков, – никто из них не будет арестован. Я, следуя совету моего любимого поэта, стараюсь избегать клятв, однако вам, именно вам, охотно даю слово: никто из ваших…
Телефон, доселе стоявший на столе до того безмолвно, что производил впечатление испорченного или отключенного, вдруг громко зазвонил. Поляков осекся, посмотрел на аппарат с некоторым даже изумлением, словно бы не ждал от него ничего подобного, даже головой от неожиданности качнул, но тотчас снял трубку.