Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Зимняя воцна

Крюкова Елена Николаевна

Шрифт:

Грохот разбитого окна. Грохот и звон разбитого стекла. Меня скрывает здесь чудесный, сумасшедший человек. Он мудрее всех вас. Он дает мне пить удивительный напиток — заваривает зеленый чай в большой медной чашке, наливает туда молоко, кислые конские сливки, бросает соль, бросает масло, кусок жиру, зеленые сухие листики верблюжьего хвоста. Все это перемешивает витой медной ложкой и дает мне, и глядит, как я пью, как глотаю. Я живу у него уже месяц. Я удрала от полковника. Он сделал мне так больно, когда я впервые была с ним. Зачем я рассказала ему про себя?! Про Папу и Маму?! Про Лешеньку… про сестер… про Камень… Пусть бы лучше он думал, что я воровка. Что я его своровала. Выковыряла из оклада в Кремлевской церкви… из золота иконы. Синее на золотом. Какое яркое. Синий камень на моем золотом животе. Ха, ха. Или в моих желтых волосах. Сумасшедший человек дает мне пить люй-ча, похожий на суп. Он понятно говорит по-русски, хоть и коверкает наши слова. Он одержимый. Он говорит: я сколочу войско, сгоню табун хвостатых черных коней, наберу жестоких, с косицами, воинов, поведу их в

Бой. Мне снег, буря нипочем, я разорву тучи руками, достану головой до звезд, так я велик. И после последнего, самого страшного Боя настанет хомонойа. Что, что такое?.. Хомонойа. Всеобщее равенство людей. Все будут одного роста. Одинаковые узкие, красивые глаза станут у всех. Одни улыбки. Одно счастье. И все будут равны и велики, велики и равны. И тогда не нужен уже будет золотой Будда, сидящий над землей в горах и видящий кровь войны незрячими золотыми глазами. Мы бросим Его в костер. Мы бросим в огонь и синий Третий Глаз Дангма, горящий у Него во лбу. Русские люди украли Глаз для своей кровавой короны. Русские люди хотят завоевать всю землю. Но не для хомонойа. А для господства. Чтоб владычить, царить. Что ты врешь, безумный старикашка!.. Русские люди хотят миру счастья. Я тоже хочу. Счастье — это хомонойа. Остальное все — оскал зубов богини Дурги. Гляди, как я скалюсь!.. Я тоже скалиться умею!.. И у меня меж зубов растет шерсть!.. Видишь!.. Зверь глядит у меня из пасти!.. А-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха!

Медная чашка с люй-ча — у самых губ. Горячо. Обжигается и язык, и рот. Это напиток солдат и полководцев. Его богатыри пили, чтоб ловчей убивать друг друга. Ты хочешь кого-нибудь убить?! Нет. Я хочу убежать. Вырваться отсюда.

Он разбил стекло кулаком. Спертый воздух с запахом кедровых шишек, старой заоконной ваты, терпких спиртовых настоек, упрятанных в шкафах, с еле уловимым запахом нежной женщины — так пахнет пот любовных подмышек — ударил ему в лицо, он глубоко втянул его, как дымную затяжку. Ночь. Храп. Они оба дрыхнут. Спит старик. Она не спит. Она глядит широко открытыми глазами в потолок. Кусает ногти на своей беспалой ручонке. И холодный камень, драгоценность Царской русской короны, лежит у нее на животе.

Он увидел, как они лежат — на одном ложе, на старом, с торчащими пружинами, ободранном кошачьими когтями диване, валетом. Голова туда, голова сюда. У старикашки глаза закрыты — он спит круглым сморщенным личиком вверх, похрапывает. Она… он увидал ее русый затылок. Она лежала ничком, подложив под щеку согнутую в локте руку. Другая рука пряталась под вытертым до дыр верблюжьим жалким одеяльцем. Каска валялась около дивана — побитая пулями, с дырой в железном темени, старая, проржавевшая. Должно быть, когда начинались обстрелы, девочка ложилась и напяливала каску себе на голову. А старикашка ложился рядом с ней и бормотал свои зряшные, косноязычные монгольские молитвы.

— Анастасия!.. — придушенно позвал он. Она не шевельнулась.

Он подкрался к ней, стянул воровато ветхий лоскут одеяла. Она спала нагая, без одежд. Зачем? Старикан — еще мужик?.. Ей просто было жарко. Печь сильно натоплена, воздух горит, душно. Бечевочка нательного креста змеилась по спине, по позвонкам. Он взялся за веревку, обхватывавшую ее живот, и рванул резко. Сапфир выскользнул из-под Анастасииного ребра, гулко стукнулся о дощатый пол и покатился.

Девчонка вскочила с дивана, как и не спала. Ее лицо, ее тело мелькнуло перед ним, ее налившиеся груди — ого, старикан успел откормить ее, этапницу, доходягу. Она вырвала руку из-под одеяла, и, не успел он опомниться и осознать, что происходит, полоснула его по щеке — вдоль, поперек. Боль исторгла из него бешеный вопль. Что у нее в руке?!

В пальцах она зажала стекло. Осколок оконного стекла. Или фонарного — от разбитой лампы. Звон. Звон и хруст. И крик. И кровь, потоками, черными разводами льющаяся по перекошенному в крике лицу из раны в виде креста.

Вот она и покрестила его вдругорядь.

Он схватил ее за запястье железной рукой. Тут же выпустил — руку с зажатым в ней стеклом она стремглав занесла над его захватом. Старикашка продолжал спать. Ему снились хомонойа, счастье, любовь.

— Ты не уйдешь от меня, — прохрипел Исупов. — Ты сама придешь ко мне. Ведь я твой первый. Ведь тебе со мной…

Она плюнула ему в окровавленное, страшное лицо. Спрыгнула с дивана. Наступила босой ногой на камень, закатившийся в щель в полу.

«Только подойди попробуй, только подойди,» — говорили ее из серых ставшие черными глаза: так расширились зрачки, заняв все озеро радужки.

Старик проснулся, закряхтел, заворочался. Разлепил щелки глаз. Поглядел на происходящее, лежа, из-под руки, как глядят на яркий огонь. Расклеил и губы — для хриплой, нелепой речи:

— А нимало не знай, милай, сто Зимняя Война насялася потомуси, в мине стреляй, а я важная полководеса, я Война знай холосо, умея стреляй, воин поход сильна выступай!.. В мине стреляй — рана зарастай — я солдата Война насинай… Так она, Война, и насинай… Так и насинай…

Под звездами никогда не накуришь. Хоть всю жизнь кури. Окурками была усеяна уже вся красная ночная земля у них под ногами. Что это я с тобой разговорился, Юргенс. Я простой солдат, Исупов, и зачем ты болтаешь со мной. У тебя свои друзьяки, офицеры есть. А я потом в переделку попал. Старикашка встал, ногой подпол открыл. Я в дыру улетел. Матерюсь. Стреляю вверх. Весь пол в хибаре продырявил. Вылез — никого нет. Я во зле все там порушил, погромил. Все в щепки разнес. Кровь долго останавливал. Носовым платком прижимал, обшлагами, выдернул из-за разбитого стекла вату, затыкал. Лилась, как заколдованная. Льет и льет. Как

из ведра, а не из щеки. Нерв она мне, что ли, порезала какой, только меня перекосило, и я ни говорить, ни жрать еще долго не мог. Мог только курить. Так куревом и питался. Врач в лазарете хмыкал: больше вожжайтесь с бабами, полковник. Ужо они вас. Видишь, Юргенс, шрам плохо зарос. Коряво. И крест кривой. Вроде как андреевский. Мне с таким крестом из сухопутных войск на флот пора подаваться. Какой бы я был адмирал красивый. Как Колчак?.. Что ты. Бери выше. Кто сейчас в Ставке на Охотском море?.. То-то. Такой масштаб.

Что было после?.. А разве что-то было?.. Ну да, было. Как же не было. Китайская засада. Под боком у меня капитан Серебряков. Нас вместе и связали. Расстреливать не стали. Кто ж таких нашпигованных сведеньями, как колбаса — салом, «языков» убивает. Пытали — это да. Тебя ведь, Юргенс, не пытали. Есть болевой порог у человека. Он у каждого свой. Если тебе выкрутить руку, ты, может, и не заорешь. И тайну не выдашь. А я… стыд, но я боли боюсь. Смертельно боюсь боли. Уж лучше смерть. Нас в змеиную яму сбросили. И собаки лают вокруг, собаки. Сам видишь, Юргенс, сколько собак на Войне. Собаки на Войне нужны. И солдатам, и офицерью. И ездовые — на Севере, когда снега все вокруг укроют, ничего в мире нет, кроме снегов. И почтовые. И санитары. И повозки с орудьями тянуть, когда лошади падут или корму им не станет. Собаки по краю ямы рассядутся, сперва полают, потом морды поднимут и на степную раскосую Луну воют. Воют, душу вынимают, — а кругом снег, китайская лютая степь, ветер насквозь, через ребра в небо свистит. И мы в яме. И змеи с нами. Одна укусила Серебрякова. Он хворал. Жар поднялся… он метался, бредил. Я отсосал ему кровь из ранки. Отплевал яд. Я плевал, собаки выли. Ихний, китайский солдатик-надзиратель наверху, с собаками, сидит, верующий такой был, сильно верующий, все время тамошние мантры читал, вынимал из кармана медную статуэточку божества и разговаривал с ним. А я… вырыл ногтями такие углубленья в стенах… чтобы змеи не допрыгнули, не доползли… и мы в них, в земляных вмятинах, спали. Серебряков хворал долго… Я научился змей прижимать рогатиной. Я мог бы работать хорошим змееловом. Тоже добыча денег. А мальчонка этот, китайский солдатик… ловкий такой!.. он нас жалел… однажды спустил нам туда, в яму, четырехгранные ножи, чтоб мы ими змей поубивали, и мы дрались, да, Юргенс, дрались со змеями, — человек всегда дерется со змеями… Человек дерется с самим собой, Исупов. И с Дьяволом внутри себя. Э, все сказки! Человек просто дерется, и все. Мужик не может не драться. Мужику драться на роду написано. Это — в крови.

И что ты думаешь?.. Эта бестия приволоклась. Появилась — не запылилась. Ночь, холод, гимнастерка от мороза не защищает; нас до костей пробирает, трясет. И хруст под чьими-то шагами. И собаки сначала залаяли, как оглашенные, потом замолкли — будто онемели. И ее лицо над ямой. Волосы со щек свешиваются. Клянусь, Юргенс… дай еще закурить… я думал — ведьма. Призрак: вверху, над ямой, звезды горят ледяные, и в иглистых искрах созвездий — женское лицо, волосья вниз висят, мотаются на ветру. А метель поднялась!.. пурга… Что она с тем солдатиком, надсмотрщиком, сделала?.. где был он?.. мы знали, что, помимо солдатика, еще есть охрана… Она глядит в яму, молчит. Потом размахнулась и пакет вниз бросила. Я развернул бумажку… руки мои тряслись — эх и холодно было… а мы ж без рукавиц… Порошок. Там был яд… ядовитый порошок… из яда тех же змей и выделывали его китайцы… я спросил взглядом ее: яд?.. — и она мне ответила: яд, — и мы, развернув бумажку, поняли, что это яд, такой сильный запах исходил от него, несносимый, — это чтоб мы охрану оставшуюся отравили, и в запас оставили, ведь яд на Востоке — сам знаешь… как полотенце в дорожный чемодан для Западного человечка… Пошаталась еще она над нами на краю ямы. Поулыбалась нам. Все молча. Ничего не проронила. Только на прощанье провела по своей щеке пальцами — показала: крест. Помни крест. Помни меня.

И ее голова исчезла, как не бывало.

Вы выбрались из ямы?..

А ты как считаешь. Ведь и четырехгранные ножи у нас тоже пазуху холодили. Не забывай об этом.

Молчанье и рассвет. В беспощадном свете утра он видит морщинки под глазами спящей Воспителлы, трогает их кончиками пальцев.

— Спи, моя радость, усни, — бормочет он, улыбается. — Ты богата, как Палома Пикассо, но спаленка у тебя все равно бедняцкая, как у всех у нас, у бедных россиян — ты так сызмальства привыкла, человек живет хорошо в том пространстве, к коему сызмальства привык. И квартира у тебя — коммуналка, как у тысяч, у миллионов в Армагеддоне, во всей безумной России. А там, в гостиной… гости гудят, как мухи в кулаке. Ждут… Ну, спи ты, спи. — Вздох сотряс его всего, до основанья. — Спи. Мы свидимся… там. В ночной стране. В ночном небесном городе, любимом, диком моем. — Уродливо сморщившись, он бесслезно заплакал, зарываясь лицом в ее плечо, целуя ее грудь, живот. — Я не заставлю твоих гостей долго ждать. Это игра. Есть условья игры. И есть железные правила игры. Неотвратимые. Что бы там ни было. Человек всегда ищет лазейку. А х. й тебе, человек. Нет тебе лазейки. Нет.

Он резко оторвался от теплого, сладко спящего женского тела. Встал. Как слепой, наощупь, шатаясь, побрел в ванную комнату. Долго искал в коммунальном, темном, узком коридоре, похожем на ущелье; искал, совался в разные двери, толкнул дверь сортира, отшатнулся, пошел обратно в спальню, будто передумал, — нет, ты трус, Лех, трус и только; опять повернулся, нашел ванную, тяжело ввалился в нее. Огляделся, зажег свет. Захрипел:

— О!.. Гляди-ка. Как у меня. Совсем как у меня. Я в такой же квартирешке в Армагеддоне жил когда-то… и ванная у меня была точно такая же… Палома… мать твою!..

Поделиться с друзьями: