Знакомство по объявлению
Шрифт:
Старость нисколько их не испортила — величественные, белые как лунь, с ежиком жестких волос и ясным взглядом, они сохранили подвижность и даже своеобразную красоту. Всю жизнь работая как каторжные на своей ферме, они не имели ни досуга, ни желания общаться с соседями, а потому и к ним никто не лез, разве что по неотложной надобности; они не любили попусту молоть языком, ни за выпивкой в кафе, ни на ярмарочной площади; впрочем, они были непьющие и никогда не входили ни в местное охотничье общество, ни даже — в молодости, конечно, — в пожарную дружину. И в войнах они не участвовали: когда разразилась Вторая мировая, они были слишком молоды, когда началась Алжирская кампания — успели постареть. Они практически никогда не покидали насиженного места, если не считать службы в армии, в альпийских стрелках, — время, о котором они предпочитали не распространяться, лишь изредка вспоминая, как, было дело, удивлялись, впервые увидев хороших коров не своей салерской, а другой породы. Они имели самое приблизительное представление об Орильяке, еще более смутное — о Клермон-Ферране и Париже, не говоря уже об остальном мире, с невообразимыми новостями которого их знакомил нечленораздельным бормотанием телевизор.
Их
Что до Поля, то его считали славным парнем и добряком, а уж то, что не лодырь, это точно, да к тому же не дурак, нет, не дурак, пооборотистей каких других, вот ведь сумел настоять на своем, всех переупрямил, все сделал по-своему — дядьки побрыкались-побрыкались да и сдались. Поль единолично распоряжался всем хозяйством Фридьера, сам принимал важные решения, сам выбирал, у кого что покупать, и сам торговался, никого не спросясь, менял технику и обновлял поголовье стада, а на дядькины негодующие вопли не обращал внимания — пусть себе вопят, сделать-то все равно ничего не могут и помешать ему больше не в силах. Время было на его стороне, работало на него, и его это устраивало; под добродушной внешностью в нем таилось несгибаемое упорство; его, желторотого, притащили во Фридьер семнадцатилетним, чуть ли не со школьной скамьи, не дав даже толком доучиться на курсах механиков, да не одного, а в компании с младшей сестрой — обиженной на весь мир и диковатой Николь, — и он принял новую жизнь как данность. Никто не помешает ему превратить эти земли — пятьдесят три гектара, добрая четверть которых приходилась на изрезанные склоны холмов, едва пригодные для овечьих пастбищ, — в свое процветающее королевство. Он костьми ляжет, чтобы добиться своего, он пустит здесь корни; он не собирается шляться по свету, выпрашивая себе подачки; зачем они ему, если у него теперь есть свой кусок мира — неказистый и требующий неустанного труда, каждодневного, изматывающего труда, от которого ломит все тело и за которым незаметно проходит жизнь.
Мягкость Поля и его снисходительное добродушие могли ввести в заблуждение разве что кого-нибудь совсем уж наивного. На самом деле он был кровь от крови и плоть от плоти своих дядек, той же несгибаемой породы, с тем же внутренним стержнем. Хотя, как человек своего времени и в отличие от предшественников, должен был намного теснее общаться с банками и уважать законы экономики, допуская в свои заповедные владения деятелей сельскохозяйственной политики с их дотациями и предписаниями, которым, как известно, дай только палец — они руку отхватят по локоть. Однако Поль — не столько по сознательному выбору, сколько по природной склонности — не возмущался попусту и не тратил силы на бесконечные горькие жалобы.
Что его действительно угнетало, что грызло его изнутри, так это сознание того, что у него нет и уже никогда не будет ребенка — сына или дочери, родного существа, наследника, того, кто продолжит все то, что начал он. Дело закрыто, как выражаются телекомментаторы и обозреватели уголовной хроники, и папка под заголовком «Фридьер» отправлена в архив. Мучительное желание создать семью, продлить себя в потомстве не давало ему покоя; в мечтах он видел, как у них в доме живет и растет ребенок, играет во дворе, хохочет, капризничает, потом взрослеет и уезжает, чтобы однажды вернуться. Поль чувствовал, что смог бы отлично показать и объяснить ему, что нужно делать, чтобы не захирело хозяйство, смог бы обучить его своему ремеслу, как ни крути, самому важному на земле, извечному, тому, с которого и начался человек. Это горячее стремление, не находя себе выхода, давило на него, не ослабевая, своей гнетущей тщетностью до тех пор, пока ему не стукнуло сорок. Затем настало нечто вроде облегчения — почему, по каким неведомым причинам, он и сам не знал. Но он сложил оружие, примирился с неизбежным и отныне на дядькины нотации и ядовитые замечания сестры отвечал только небрежным пожатием плеч. Его судьба навек связана с Фридьером, а там будь что будет. И вообще, ничего страшного не произошло. И не произойдет, потому что он избежит одинокой старости. Он найдет себе женщину — станет искать и найдет.
Так он нашел Анетту и согласился принять Эрика, потому что без Эрика Анетта оставалась недостижимой. Порой он сам удивлялся той спокойной рассудительности, с какой отнесся к присутствию в его жизни мальчика, который никогда не станет его сыном, и проявлял к Эрику неизменное дружелюбие. Нет, он не был наивным человеком и прекрасно понимал, что без трудностей не обойдется, хотя ждал их не извне, не со стороны ребенка, а изнутри, со стороны дядьев и Николь. Вот почему он все так тщательно продумал, взвесил, просчитал и разработал целую хитроумную стратегию, достойную того изобретательного и терпеливого трудяги, каким был. Пусть себе вся их троица изворачивается и строит козни, пусть сколько угодно замыкается в презрительном молчании, это ничего не изменит — Анетта приедет и, если ей здесь понравится, останется навсегда и
займет свое собственное место.Первым же летом она в легкой соломенной шляпе вышла в сад и огород и занялась сбором гороха и молодых стручков фасоли, красной смородины и малины, а потом и прочих овощей, ягод и фруктов, то есть взяла на себя работу, от которой всегда отлынивала Николь и которая теперь стала почти непосильной для дядек. Терпеливая, немногословная, прилежная Анетта сняла с них груз хотя бы одной заботы — Поль не напрасно направил ее именно на этот участок, поскольку знал, что территория более или менее свободна. Дядья не протестовали, великодушно приняв помощь, и даже — это было в конце второго летнего сезона — расщедрились на добрые слова в адрес Анетты, признав за ней скрупулезность в утомительном и однообразном деле сбора урожая и воздав должное ее талантам в изготовлении домашних консервов. Осенью, засунув подальше свою гордость, они с наслаждением лакомились Анеттиным вареньем и расхваливали его на все лады, призвав в свидетели Лолу, которая также подтвердила его несомненные достоинства, глотая один за другим намазанные сладкой массой куски хлеба.
После их первой встречи в Невере, в ноябре, Анетта все время вспоминала руки Поля. Как будто сразу узнала в них что-то знакомое, родное. В теле Поля руки были главным. А с его телом, телом мужчины из объявления, который был сельскохозяйственным рабочим и звался Полем, ей придется считаться. Это входило в правила игры. Правила, которые включали в себя все — дни и ночи, стирку и готовку, разговоры и объятия. Анетте нравилось это старое слово — «объятия», часто встречавшееся в любовных романах, которые она читала во времена Дидье, когда ждала Эрика и сразу после его рождения; книжки в мягких желтых обложках ей давали сестры, невестки и тетки Дидье — затюканная женская половина этого большей частью мужского племени. Словечко сохранилось в каком-то уголке ее сознания и вышло наружу, едва она увидела Поля, — чуть-чуть потускневшее, словно подвядшее, но целехонькое и готовое к употреблению. Еще до знакомства с Полем, до настоящего знакомства, в Невере, в сером сумраке ноября, потому что до того она видела его только на фотографии, Анетта успокаивала себя тем, что у них все-таки большая разница в возрасте: ей тридцать семь, ему сорок шесть, девять лет разницы, почти десять, это что-то да значит, особенно если учесть, что он фермер, а это тяжелая работа, она изнашивает людей, мнет их и корежит.
Когда она работала кассиршей в супермаркете «Леклерк» в Байоле, то с первого взгляда выделяла в толпе покупателей крестьян, приезжавших в город раз в неделю за нужными товарами. Сразу было видно, что это люди небогатые: по продуктам, которыми они заполняли свои тележки, — ничего дорогого; по нерешительности, с какой перекладывали отобранное, — брать или не брать; по тревожным взглядам, исподтишка бросаемым на цифры, мелькавшие в окошечке кассы… Они никогда не задавали вопросов, никогда не спорили; в их поведении сквозила нарочитая медлительность и укоренившаяся робость перед городскими, потому что в городе, даже самом заштатном, люди двигаются быстрее, особенно молодежь, да, вот именно молодежь, — они не церемонятся, ничего не стесняются, поступают так, как им удобно.
Сорокашестилетний мужчина, встреча с которым ждала ее в Невере, тоже жил и работал на земле; наверное, он окажется неповоротливым, громоздким, неуклюжим. Она сознательно старалась не задумываться о конкретных деталях, например, какого цвета у него глаза или как он выглядит при указанном в объявлении росте. Ей и в голову не приходило сравнивать его с Дидье — худощавым, сухопарым, сохранившим тело двадцатилетнего парня, сжигаемого изнутри пороком. Нет, она не будет думать о Дидье, не должна о нем думать; Дидье сейчас в Дюнкерке, опустившийся и сломленный, с одутловатым лицом, гнилыми зубами, вонью перегара и пустым утренним взглядом. По правде сказать, она уже почти забыла тело Дидье и забыла бы его совсем, если бы не Эрик, в котором по возвращении из редких поездок в Дюнкерк иногда проскальзывало что-то отцовское, хотя в последнее время эти визиты сошли на нет — Дидье почти не бывал дома: или отсиживал очередной срок, или лежал в больнице, куда его отправляли на принудительное лечение от алкоголизма. Анетта не хотела, чтобы Эрик навещал отца в тюрьме. Нет, только не это. Тюрьма — не то место, куда водят мальчишку четырех, а потом шести, ну, пусть почти семи лет. Как и наркологическая клиника. Впрочем, Дидье и не настаивал на своем праве видеться с сыном, похоже, ему это было до лампочки, и постепенно они потеряли с ним всякую связь. А потом они уехали. Не могли не уехать. Она на все была готова. На любую борьбу. В том числе физическую. И для этого ей послужит ее тридцатисемилетнее тело, перенесшее столько унижений, но не утратившее тяги к нежности.
В тот понедельник 19 ноября, в Невере, Анетта, хоть и смотрела все время на Поля, так и не разглядела, какое у него тело. Все ее внимание было без остатка поглощено его речью. И созерцанием его рук. Потому что они тоже говорили, подтверждая произнесенные слова, поддерживая их или прижимая ладонями к столу и заполняя паузы; они подрагивали, как будто по ним пробегали приглушенные разряды, казалось, они пытаются сообщить, по-своему выразить что-то еще, о чем молчал Поль, что оставалось погребено под ворохом сказанного вслух. Ни он, ни Анетта не собирались выковыривать и извлекать наружу это недосказанное. Ни ему, ни ей вовсе не хотелось растравлять старые раны одиночества и страха; они понимали, что беспомощны и безоружны перед прошлым. Надо сделать по-другому. Надо затолкать обратно в глотку тошнотный вкус былых обид, вколотить их туда при помощи простых, обыденных слов, пригодных для описания и объяснения того, что существует сегодня: дом, два жилых этажа, здесь же коровник и сарай, сестра, дядьки, работа, скотина, молоко, сено, сельскохозяйственные машины, техника, безлюдье, зима, снег, грузовик бакалейщика, простор, звездное небо летом, тишина, школьный автобус для Эрика, собака Лола, куры, кролики, двор, клен и липы, огород и сад, в основном, конечно, огород, но и фруктовые деревья есть, морозилка для продуктов, соседи, почтальон. И еще вид из окна — необъятный. Эти обыкновенные слова нужны были Полю, чтобы на миг перенести сюда, в привокзальный буфет Невера, все почти тридцать лет его жизни во Фридьере — жизни, которую он не выбирал.