Зодчий. Жизнь Николая Гумилева
Шрифт:
«Весы» старались, что называется, держать руку на пульсе эпохи — и публиковали все, что не укладывалось в плоский, двухмерный мир среднеинтеллигентского сознания надсоновской эпохи. С одной стороны — Василий Розанов, чей стиль и идеи Гумилеву никогда не будут близки («Неряшливый, а иногда и нарочно изломанный, обывательский язык, испещренный всякими надоедливыми кавычками…» — слова, переданные Голлербахом; хотя, по свидетельству Адамовича, Гумилев нехотя признавал Розанова «писателем полугениальным»). С другой — положим, Николай Федоров, чьи утопические построения еще меньше должны были бы привлекать Гумилева. Но трудно поверить, что тот прошел мимо статьи Федорова «О письменах», напечатанной посмертно в пятом номере «Весов». Философ говорит здесь о том, что буквы — «графическое изображение духа времени», что скоропись и стенография — свидетельства упадка человеческой культуры, это касается и восточного идеографического письма. Это уже от духовного мира Гумилева не так далеко.
Но прежде всего его должны были заинтересовать статьи чисто литературные.
Похожий как бы на изваяние, которому дали власть сойти с пьедестала и двигаться, с большими глазами, с крупными выразительными чертами лица, усталой походкой шел один — казалось, никого не замечая. Он смотрел несколько выше идущих людей, — не на небо, нет, — но вдаль, прямо перед собой, и несколько выше людей. Так мог бы смотреть осужденный, который спокойно идет в неизвестное.
Эта статья напечатана в первом номере «Весов» за 1904-й. Год спустя, в третьем номере за 1905-й, публикуется первый русский перевод уайльдовской «Исповеди» (De profundis), выполненный женой Бальмонта — Е. Андреевой. Перевод был неполным и несовершенным, но Гумилев, по существующим свидетельствам, был глубоко взволнован прочитанным. Что вычитал он из этого странного текста гордого, нервного и сентиментального человека, даже в страдании своем остававшегося эстетом? «История каждой личности есть мировая история или может стать таковою». Мы никогда не узнаем, вспоминал ли он эти, написанные в тюремной камере строки, сам оказавшись в тюрьме — шестнадцать лет спустя. Времена изменились: в застенки попадали по другим причинам, и выхода из них часто не было.
Гумилев читал статьи Вячеслава Иванова и Андрея Белого («Об Апокалипсисе в русской поэзии»), бесчисленные рецензии Брюсова и нового, молодого и задиристого критика «Весов» — Бориса Садовского. Это была его новая школа, и здесь он учился прилежнее, чем в гимназиях. Несмотря на разрыв с символизмом, «картина мира», сформированная «Весами», будет давать о себе знать до конца жизни. Цитируя Голлербаха:
Знаете, — говорил он, — еще недавно было два рода критиков: одни пили водочку, пели Gaudeamus igitur и презирали французский язык, другие читали Малларме, Метерлинка, Верлена и ненавидели первых за грязное белье и невежество. Так вот, честные народники — просто навоз, сейчас никому не нужный, а из якобы «прогнивших декадентов» вышла вся современная литература.
Может быть, мемуарист несколько упрощает мысль, но суть несомненна: Гумилев ощущал себя солдатом (и победителем) битвы, которую вели «Весы» и «Скорпион» против «честных народников». Знал бы он, какой реванш вскоре возьмет «никому не нужный навоз»!
Надо сказать, что сами «Весы» были поначалу весьма корректны по отношению к идеалам и идолам русской интеллигенции. Они тактично воздерживались от оценки тюремных стихов Николая Морозова (с уважением отзываясь об их авторе), они восхищались мастерством Репина, сравнивая его с Франсом Хальсом, и лишь иронизировали над его потугами писать картины на фантастические сюжеты и натуралистической трактовкой этих сюжетов. Андрей Белый почтил уважительным некрологом вождя позитивизма Герберта Спенсера. О художественном мастерстве Некрасова «Весы» всегда отзывались с глубочайшим пиететом. Чехову в течение первых двух лет выхода журнала были посвящены две большие восторженные статьи: в нем (как и в Достоевском) символисты склонны были видеть одного из своих учителей. Впрочем, «Весы» претендовали на преемственность по отношению ко всей русской литературе XIX века: не случайна старательность, с которой журнал отмечал юбилеи самых разных писателей — Тютчева, Каролины Павловой, «сперва незаслуженно превознесенного, а затем незаслуженно забытого» Нестора Кукольника. Именно эти претензии «декадентов» на статус нового мейнстрима, игнорирование прежних оппозиций и иерархий и вызывали бешенство оппонентов. Когда реакционные эстеты старого закала нападали пусть хоть на самого Белинского, это соответствовало их статусу и роли. Но добродушная снисходительность, с которой молодой эстет Садовской писал о Неистовом Виссарионе («Простодушный, не слишком образованный, но от природы умный и чуткий писатель»), была кощунством, не знающим аналогий. Какой-нибудь честный народник еще мог бы пережить хулу на поэта-революционера Огарева, но не такие (брюсовские) похвалы ему: «Пафос поэзии Огарева — бессмысленность всех надежд и безысходность всех путей. Никто лучше его не выразил весь позор человеческого чувства, бессильного, бескрылого, мгновенного». Это решительно сбивало с толку и разрушало привычное представление о мире.
Поэтому неудивительно, что статьи в изданиях самой разной направленности (от «Нового времени» до либерального «Вестника Европы» и от респектабельных столичных журналов до губернских листков),
с которыми приходилось полемизировать редакции «Весов», были так агрессивны. Если что поражает, так это сочетание агрессивности с невежеством. Приписывание авторам мыслей и действий их героев, возмущение непонятными названиями, которые дают «декаденты» своим изданиям и издательствам («Гриф», «Скорпион», «Весы», «Urbi et orbi»), утверждения, что Леконт де Лиль и его последователи были прозваны парнасцами за то, что «воспевали разврат богов у Олимпа» (sic), — все это лишь ставило противников новой школы в нелепое положение. Брюсов и его сотрудники в свою очередь не церемонились с разного рода трафаретными стихотворцами — будь то «революционный поэт» Тан (в миру — крупный этнограф Владимир Богораз) или поклонник чистого искусства романсописец Ратгауз. Но, столкнувшись с мало-мальски талантливым явлением, они, как правило, старались воздать ему должное, невзирая на дружбу и вражду. Так, Брюсов решительно ставил переводы из Бодлера, выполненные одним из столпов старомодной «гражданственности», П. Я. (под этими литерами скрывался Петр Якубович, бывший террорист-народоволец), выше переводов молодого символиста Эллиса (Кобылинского). Точно так же, полемизируя с «неореалистами» из издательства «Знание», критики «Весов» делали разницу между Горьким или Леонидом Андреевым, с одной стороны, и Чириковым или Серафимовичем — с другой.Можно сказать, что не только Гумилеву, но и целому поколению Брюсов — через свои статьи в «Весах» — привил определенный стиль и навык литературной жизни. Он создал образец, по которому лет двадцать — до формалистов — будут писать в России по крайней мере о современных стихах. Это одна из причин, объясняющих культ Брюсова в литературной среде начала века, уважение, а порою и любовь, которые он внушал. От этого человека исходило обаяние ума и силы. За это ему готовы были простить грубое честолюбие, сомнительные моральные принципы — и даже сравнительную ограниченность поэтического таланта.
Из «Весов» Гумилев, вероятно, впервые узнал об оккультизме. Отвержение плоского позитивистского мышления «отцов» вело к отрицанию прежних критериев «научности» (вспоминается знаменитый спор из «Петербурга» Белого: «Кант ненаучен. — Нет, это Конт ненаучен…»). Соединение квазинаучного языка с более или менее вульгарными мистическими фантазиями — то, что сейчас стало в основном достоянием массовой культуры и обрело свое место на уличных книжных лотках, — сто лет назад вызывало совсем иное к себе отношение. «Паранаука» была интегральной частью антропософии Штейнера, а степень влияния последней и на германскую, и на русскую духовную жизнь той эпохи в описании не нуждается. К тому же «демонисту» и практику Брюсову оккультизм и магия просто по-человечески были ближе, чем мечты о «Церкви Третьего Завета», которые питали Мережковские. В первом номере «Весов» было помещено изложение лекции Штейнера об Атлантиде: «Ныне благодаря изысканиям теософских ученых история этого материка уже довольно исследована. Мы знаем геологическую историю Атлантиды, этнографию населявших ее племен, до некоторой степени их культуру и перипетии политической жизни». 18-летнего поэта-фантазера это не могло не заинтересовать. Во втором номере за 1905 год он прочитал рецензию на книгу Папюса «Первоначальные сведения по оккультизму», подписанную псевдонимом Гармодий.
Как Древний Восток, так и древность Эллады и Рима знала два рода наук: внешних, явных, и тайных, скрытых… Новые завоевания историков, прочитавших гиероглифы и клинообразные письмена, обнародовавших тайные книги индусов, сделавших известными клинопись майев — дала им в руки… средства для восстановления утраченных человечеством знаний. И вот на наших глазах возник новый оккультизм, вооруженный всеми силами современной положительной науки и стремящийся создать новую алхимию, новую астрологию, новую магию, новую психургию.
Жерар Анаклетр Винсент Анкосс (1865–1916), принявший псевдоним Папюс, что означает «врач», в частной жизни и в самом деле был врачом, имел степень доктора медицины, кабинет на улице Роден в Париже и неплохую частную практику. В то же время он был главой Каббалистического ордена Розы-Креста, магистром ордена мартинистов (не имевшего никакого отношения к традиционному масонству) и епископом Гностической церкви. Едва ли здесь уместно пересказывать все детали его биографии — вплоть до дуэлей с оккультистами-конкурентами. Достойно замечания лишь одно: в ходе своих визитов в Россию в 1901, 1905 и в 1906 годах Папюс встречался с Николаем II и императрицей Александрой Федоровной и предсказал им участь их государства. Будто бы он обещал отсрочить исполнение предсказания до своей смерти — и романовская монархия пережила его лишь на несколько месяцев. (Впрочем, то же можно сказать и о «безграмотном гностике» Григории Распутине, с чьим влиянием Папюс пытался бороться.) Оккультист Ж. Буа (с которым Папюс, собственно, и дрался на дуэли) характеризует его так:
Хороший работник, превосходный организатор, он взрывал свою борозду плугом энциклопедизма — к несчастью, слишком поспешного. Он оставил огромные книги, наполненные всяким хламом, в них отовсюду набраны цитаты и рисунки, перепутаны тексты… Это была густая похлебка для людей, изголодавшихся по чудесному: их вкус не придирчив — только бы насытиться. Но — несправедливо требовать от него художественности, в то время как он обладает всеми качествами хорошего, методического компилятора.