Золото Неаполя: Рассказы
Шрифт:
В Милане туман; теперь рабочие, которые выходят из дома раньше всех, на одном только мизинце несут его не меньше центнера. Этот грубый, на заре встающий народ не зря идет, держась группой, — кулаки в карманах, растопыренные локти соприкасаются; именно они, эти торопливо идущие рабочие и мелкие служащие и есть опоры, кариатиды, атланты тумана, и беда, если они не выдержат; тогда их тяжелый груз соскользнет, покатится, разобьется, и ноготь голубого неба неожиданно царапнет крыши домов, а тончайший солнечный луч коснется электрических проводов, словно рассеянно беря аккорд на гитаре. А еще можно сказать, что миланцы, которые выходят по делам рано утром, это трубочисты тумана, они прокладывают и расширяют проходы, они пробивают тропинки для менее отважных, которые пойдут вслед за ними; взгляните на тот слабый огонек среди деревьев, к которому они направляются: как они угадали, что это трамвай на Бовизу, стоящий на конечной остановке с токоприемником, превратившимся в I без точки, и колесами из ваты? А завод, который, выплыв из тумана, вдруг причаливает прямо перед ними — кто его вел? Среди рабочих всегда есть опаздывающий, который мчится бегом, и кажется, что он бросает заводу швартовый, как это делают катера в Венеции. Гудки ревут, но так, словно засунули головы под подушку, а может, это туман залепляет нам воском уши? Все мы потомки Улисса, которых ломбардская осень тщетно
Я был уже взрослым, когда открыл миланскую Америку, и тумана до той поры не видел. В Неаполе, чтобы найти горсточку тумана, нужно разбежаться и допрыгнуть аж до Везувия, но и там он бледный, линялый; такой туман — не жилец, он умирает у вас на ладони, как бабочка. Итак, значит, я приехал, увидел и сказал: «Иисусе, в чем дело, почему у здешних ангелов такое тяжелое дыхание?» Пройдя сто метров, я останавливался, словно пробил Симплонский туннель. Жив ли я еще или умер? Оно еще при мне, мое привычное тело, произведенное на свет нормальной южной мамой? Я его несу или оно меня несет? Иисусе, Милан курит меня, словно табак в трубке, — разве человек может такое вынести? «Джузеппе Маротта прибыл к нам инкогнито, более того — совершенно невидимый даже на расстоянии двух шагов; может, лучше будем считать, что наш автомобиль принял его за тень тени от ничего и он отбыл в предуготованные ему края, оставив после себя странный запах надежд и молитв». Иисусе, я задыхаюсь, ох, проклятый туман… И подумать только, как я полюбил тебя вскоре после этого, дорогой мой туман!
В тумане Милан на долгие часы, а то и на целые дни становится городом без прошлого и будущего, гигантским вертолетом, зависшим между пространством и временем. «До-ре-ми-фа: куда идешь, идущий? Соль-до-ре-ми: чего ждет тот, кто ждет? Никто не знает! Никто не знает!»
Скорый из Турина прибывает с опозданием на четыреста девяносто минут; с шестого пути отправляется позавчерашний экспресс на Вогеру, Тортону, Геную, Савону, Вентимилью. Сложи газету, ты, только что купивший ее в киоске! Ты думаешь, раз сейчас три часа пополудни, то сумеешь в ней что-нибудь разобрать, хотя бы заголовки? Чтобы прочесть хотя бы строчку, тебе придется пойти в бар или гостиницу. «Тот, кто чем-то занят, чем он занят? Кто чего-то хочет — что он хочет? Что говорит нам тот, кто говорит? А кто мечтает, он о чем мечтает?» Милан похож на котелок последнего своего старого извозчика: черный снаружи, серый внутри, с пятнами пота по краям, в тумане он выглядит вполне достойно и совершенно естественно. А вы, молодожены из Брешии, вы собирались сегодня вечером увидеть собор, церковь Святого Амброзия, замок Сфорца и каких-то своих земляков, живущих в районе Ламбрате? Не отчаивайтесь, все осталось на своем месте, только в тумане; миллиарды невидимых личинок продолжают заматывать Милан в его диковинный кокон, потерпите немного, пусть поработают! Два голубя сталкиваются на площади Сан-Фиделе, а ведь говорили, говорили родители первому из них: «Ты что думаешь, что ты портной? Ты думаешь, твой клюв — это иголка? Что за удовольствие — сшивать туман!» Но так приятно парить на кончиках крыльев в этом плотном воздухе, такое удовольствие чувствовать себя непотопляемым — словно купаешься в Мертвом море. «Так в чем же уверен тот, кто уверен? Соль-си-фа — это там? До-ми-ре — или здесь?» Воды оросительного канала ежесекундно останавливаются, чтобы спросить дорогу на Павию; Виктор Эммануил, окончательно потерявший ориентацию на своем пьедестале, не помнит, где голова у его коня. Кондуктор автобуса, который въехал на тротуар улицы Вашингтона и ждет, чтобы ему кто-нибудь помог — люди или бог, — в третий раз слышит, как стучат ему в окно, и думает: «Ну как мне объяснить ему, что это не дача, которая ему нужна, а я не Эльвира и он не должен называть меня „дорогая“?»
Поначалу я так страдал от тумана только оттого, что боялся им дышать. Но это ошибка — пользоваться в качестве фильтра шерстяным шарфом, особенно когда живешь в пансионе и щетка встречается с твоей одеждой редко и кратковременно. Моя хозяйка была родом с Сицилии; пока я надевал пальто, она выглядывала в окошко и предупреждала: «Этот вечер не для вас, синьор Пеппино». Но в моей мрачной комнате все равно не было ни пальм, ни олив. «Вместо того чтобы бранить меня и туман, уважаемая синьора, лучше взяли бы и заменили на моем столе эту лампочку в полсвечи зеркальцем или каким-нибудь сувениром из детства… Света мне, света, а не разговоров». Так вот, вместо того чтобы вдыхать туман, я его глотал, и крошки миланской осени застревали у меня в горле. Меня спасли женщины. Как-то я поцеловал ниспосланную мне случаем девушку посреди проспекта Венеции, среди эфемерных балдахинов, украшающих эфемерный паланкин без носильщиков, и сразу же после этого сделал несколько глубоких победных вдохов. Я понял, что туман безвреден, даже вкусен — этакий чудесный напиток!
Разумеется, туман бывает разный. Дымка, которая наплывает со стороны Форо Бонапарте, — это женщина: пышная, округлая, легкая, она делает реверанс за реверансом, шелестя множеством юбок, но люди ей не вполне доверяют: ведь эта важная дама живет не на улице Винченцо Монти, а приходит с рисовых полей Новары, даже в тончайших черных кружевных перчатках ее руки все равно несут нам бронхит. Туман, который приходит из Монцы, — мужчина: он всегда возникает в определенное время, он совершенно беспросветен и держится очень долго; он знает, чего он хочет. Он движется шагом, влекомый нормандскими конями, — так едет фургон с пожитками переселенцев. Это туман с поросших лесом холмов: больше даже чем водой, он пахнет стволами деревьев и очень нравится кошкам: видимо, он напоминает им о древних лесах, которые они когда-то покинули из соображений мелочного расчета. Огромный туман Монцы всегда уходит последним; когда все другие районы Милана уже выслали успокоительные телеграммы, мы все еще не имеем сведений ни о проспекте Буэнос-Айреса, ни о Студенческом квартале. «До-ми-до — нет улицы Плиния, до-ми-ре — и Сетталы нет». Что будет делать полицейское управление? Обыскивать туман? Вот уже семь часов, как свадебный и похоронный кортежи ищут дорогу в свинцовом облаке: перед повозкой, утопающей в венках, и огромным автомобилем с букетиком флердоранжа за ветровым стеклом идет человек: он пытается вывести на дорогу и тех, и других, избежав при этом самого худшего. «Внимание, внимание, умер вот этот, а тот, наоборот, женится. Не перепутайте!»
Я открыл, что в тумане есть своя прелесть, и даже злоупотреблял этим открытием, особенно с Ольгой. Бывало, мы хватали такси, застывшее посреди площади Ла Скалы, и я говорил шоферу: «Нам сюда, поехали?» И прежде чем он успевал прийти в
ярость, мы уже выходили через другую дверцу и растворялись в тумане. А то вдруг на улице Орефичи, или на улице Святой Маргариты, или на площади Кордузио мы выкрикивали: «Да здравствует пятое апреля 1902 года! Да здравствует седьмое августа 1911 года!» Мы представляли себе растерянность невидимых или едва видимых прохожих: даже если бы они окружили нас со всех сторон, что бы они увидели? Парочку самого серьезного вида — нас с Ольгой, — которая выходила из тумана и снова в него ныряла. Милану пришлось примириться со свершившимся фактом — громогласными здравицами в честь наших дней рождения, даты которых мы уже устали скрывать от людей и которые звучали особенно приятно посреди холода и темноты. Сумасшедший, глупый, молодой туман той поры, закрой мне глаза сегодня ночью, приснись мне, вспомни обо мне! А однажды меня осенило, что в тумане можно рыдать и размахивать руками, одним словом страдать как угодно — так плачут дети под одеялом; попробуйте и вы, попробуйте, воспользуйтесь грустным и возбуждающим ноябрьским туманом!Но налетает заплутавший ветер, или дождь, или снег, и Милан, наконец, снова становится видимым: шоферы грузовиков, ломовые извозчики, путешественники показывают на него издали, как на Мекку. Дома, как вы себя чувствуете? Дымовые трубы, пакгаузы, газохранилища, церкви, радиомачты, киоски, лавки — а вы-то как? Все в порядке, каждая мелочь на месте. «Кто делал дело, тот и нынче делает, а рассуждает тот, кто рассуждал». Родилось триста восемьдесят человек, умерло двести шестнадцать, все остальные — в учреждениях и на фабриках. Изготовились регулировщики и светофоры: «Давай!» — «До-ре-ми-фа-соль-ля — показалась земля».
Так проходят годы и годы. Может быть, пережив молодость и иллюзии, мы, южане, наконец вернемся на родину, но и там, когда придет ноябрь, мы будем упрямо сжимать в зубах волоконце едкого миланского тумана так, что никто не сможет его у нас отобрать.
Море в Генуе
По воскресеньям я езжу в Геную навещать море. Именно навещать: «Ну что, как поживаешь? А то небольшое недомогание в районе Маяка — прошло? Утихла ли у Портофино головная боль от тумана, которой он страдает осенью? Не раздражают ли тебя автомобильные выхлопы, не надоело ли, что тебя все время задевает и обсуждает такое множество колес? Они что, по-прежнему не понимают, что ты не озеро Комо, что прямо сегодня ты отправишься и в Америку, и к северному полюсу? Море, дорогой мой друг (а может быть, лучше „милый отец“ или „дорогая мама“), стоит ли повторять, как я тебя люблю, ты притягиваешь меня, где бы я ни был, я чувствую тебя даже во сне, как новорожденный, который и с закрытыми глазами находит каплю молока на соске матери».
Так разговариваю я с самым генуэзским из морей Генуи — ближним, городским морем, домашним, как циновка с надписью «Привет»; морем, которое смеется или хмурится прямо рядом с троллейбусом, застывшим на последней остановке, рядом с домами и лавками района Фоче, рядом с оборванным нищим и благообразным господином, которые, идя по своим делам, специально делают крюк, чтобы взглянуть на него, чтобы увидеть, как оно бежит и останавливается позади чаек и пароходов. Поеду-ка его навещу — решаю я в воскресенье; интересно, как оно меня встретит? Я угадываю его издалека, еще с площади Виктории. Должно быть, оно скучает по людям, так как установило свои отражатели на противолежащих холмах и с их помощью, представьте себе, может разглядеть даже медальон на шали старушки, которая выходит из трамвая на Флорентийском проспекте; а иногда оно, наоборот, опускает жалюзи, и за ними уже не разглядеть ни света, ни того, что там происходит; море тяжелеет и идет ко дну, становится огромной, тусклой, непрозрачной витриной, за поверхностью которой угадываются лишь смутные тени, наводящие на мысль о неподвластных воображению подводных трагедиях — например, трудные роды у кита: положение ухудшается, необходимо хирургическое вмешательство.
Человек, который живет в районе Фоче, держит море у себя дома, как держит в шкафу костюм; каждый дом здесь похож на решето — сплошные окна, балконы, террасы, настороженные, как ловушки, да они и есть ловушки — ловушки для солнца: достаточно одного луча, чтобы они сработали.
Вот и я, море, вот я и приехал. Перехожу дорогу — и я у цели. Берег здесь, по крайней мере сейчас, представляет собою насыпь из щебня и так мне нравится, что я не променяю его ни на какой даже самый красивый пляж курорта Нерви; не променяю по той простой причине, что настоящие камни — камни, похожие на камни, — где бы они ни лежали, должны иметь такой вид, будто они только что сюда выкатились. За спиной у меня Туринская улица, перед глазами море, справа мол в черно-белую полоску (чтобы не наткнулись пьяные лоцманы), слева — небольшой высокий мыс, не знаю, как он называется. Может быть, этот мыс — просто полка, на которую, прежде чем уснуть, положил свою последнюю мысль парень, лежащий ничком в одной из его впадин: рубашка вылезла у него из штанов, обнажив нездоровую белизну спины — белизну спокойную, от всего отрешенную, которая никого ни в чем не винит и ни у кого ничего не просит. Это, наверное, судьба, что куда бы я ни пошел, я всюду натыкаюсь на такого типа людей — с волосами и телом, испачканными землей; камень тем выразительнее, чем он естественней, и не будь водяных ужей, как бы мы узнали, что пересохший ручей умер не окончательно? Хорошего тебе отдыха, дружище, здесь беда тебя не заметит, ты хорошо замаскировался.
Горе вам, господин мэр, если вы вздумаете облагородить этот грубый пляж, который так мне нравится. Все эти дюны и ямы и галька с ее бесконечно разнообразной геометрией форм (круглые, заостренные, удлиненные, срезанные, расплющенные камешки — как берцовые и бедренные кости генуэзской земли, ее коленные чашечки и фаланги) — какой впечатляющий образ хаоса и бедствия, и рядом со всем этим — внимательные, настороженные воды. Нет, господин мэр, вы не осмелитесь все это смягчить и пригладить. Сюда приезжает повозка за щебнем — и прекрасно; ленивый возчик выбирает и грузит камень не торопясь, словно старатель, просеивающий золотоносный песок; море освещает его сбоку и беспокоит его лошадь, грузного белого коня, в котором каждая набежавшая волна воскрешает старинные страхи: «Но! Но!» — сказал Ной, вталкивая его в ковчег, но ведь остальной-то лошадиный народ стал добычей невиданной смерти, смерти, которая вместо обычного серпа потрясала литрами воды! Не трогайте все это, господин мэр, имейте в виду, я и дети, играющие тут по воскресеньям, встанем на защиту нашего берега. Отнеситесь с уважением к последнему клочку генуэзской земли, который остался Янесу и Сандокану, разрешите нам и дальше устраивать тут драки в их честь; щебень будет скрипеть под нашими башмаками, и запах дальних островов перенесет нас в то страннейшее глагольное время, которое получается из слияния трапассато ремото с футуро; а когда мы устанем, наши глаза отдохнут на песке, обреченном на вечную муку уходить и возвращаться вместе с водой; в неожиданно свернувшуюся волну попалось солнце; ах, какой оно великолепный гладиатор, это море, господин мэр! Нет, я не в силах сам от него оторваться, пожалуйста, пришлите за мной пожарников с колоколом и канатами, пришлите здравый смысл мне на помощь!