Золотое весло
Шрифт:
А рано утром явилась она и лепетала, что не могла заснуть и не могла дождаться, пока ей вернут ее сокровище. Он горестно, с великим состраданием посмотрел ей в лицо: «Большое несчастье. Я ее разбил». Она молчала. «Я вам хорошо заплачу», — говорил Он. Она окаменела, потом мертвым голосом попросила: «Верните осколки». — «Я был в отчаянии, — объяснял Он, — и… даже осколков нет». Она молчала. «Я вам хорошо…» — «Я умру от стыда, если возьму у вас хотя бы копейку», — ответила она. Пошла к выходу, остановилась и заплакала, закрыв руками лицо. «Лучше я умру от голода, чем от стыда! Я не отдавала ее за мешок муки в войну, когда болела, умирала, умерла моя Оля. Это память о нем, о нашей любви. Верните осколки!..» Теперь молчал Он, и молчала мать (тогда она была жива), и молчал сын, ему было уже девятнадцать. Женщина отняла от лица ладони, ее лицо сейчас не было мертвым; оно было бесконечно живым, беспредельно уставшим от утрат. Она ушла. Мать заплакала. Он достал двух арфисток, посмотрел на сына. «Вот на что иду ради… — подумал, — ради…» — и замолк, не найдя определения. Сын подошел к столу, поднял, чтобы лучше рассмотреть, — ведь надо же было понять, ради чего
И сын подумал, что теперь Он и на них будет дышать, а когда уйдет из жизни, когда уйдет из жизни…
ПОДСУДИМЫЕ:
ТУМАНОВ. Высок, артистичен, у него умное, нервное, с резкими чертами лицо. Отвечает на вопросы четко, без лукавства и страха. Возможно, это объясняется тем, что он единственный из троих, кому не угрожает высшая мера наказания. Он не убивал, он познакомил Кириллова с Рогожиным и помогал ПОТОМ…
РОГОЖИН. (Убивал он.) В тяжеловатом облике его чувствуется телесная сила. Это, как в народе говорят, матерый мужик. У него непритязательно-простодушное лицо балагура, артельного, компанейского; первоначально кажется, что перед вами душа туристских походов и экскурсионных компаний. Но это восприятие рушится быстро — его ответы и замечания обдуманны и логичны, язык сжат и точен, чувствуется мышление физика. Он неустанно выискивает несоответствия и уязвимые места в показаниях и экспертизах. Он ведет бой. Первоначально все рассказав и даже показав, он теперь все отрицает. Выходит он из себя лишь тогда, когда демонстрируют на суде видеомагнитофонные записи его откровенных показаний с выездом на места событий. Потом самообладание к нему возвращается. Оно поразительно, если учесть мощь обличающих его доказательств в этом беспримерном деле. Ловишь себя на мысли, что он и в самом деле неплохо играл Креона в «Антигоне», Ануя и Стивенса в пьесе У. Фолкнера и А. Камю «Реквием по монахине», роли, в которых исследуется тема, во все века волновавшая мыслителей и художников, — УБИТЬ ЧЕЛОВЕКА.
КИРИЛЛОВ. Он сидит, резко ссутулившись, низко наклонив голову, уйдя этой маленькой, лысой, с седыми волосиками над мальчиковыми ушами головой в поднятый, как от сильного ветра, воротник пальто. Лица его не видно, оно утаено. Он совершенно неподвижен, будто уснул. Но при первом же обращенном к нему вопросе поднимается быстро, как мальчик за партой, желающий понравиться учителю. Он называет убитого «Он». В этом «Он» чувствуется и отстраненность, и непредвиденное отождествление с собой — он точно говорит о себе самом в третьем лице. Но вот он садится, и перед нами опять не мальчик, а уснувший старичок. И самое запоминающееся в нем — сочетание мальчика и старичка.
Когда же он начал быстро стареть? В тридцать? В сорок? Или в тот день, когда не решился поехать один в зоопарк — посмотреть на живого тигра? Или когда его руки ощутили тяжесть тарелки с арфисткой? В этом доме не старели одни вещи. И это нестарение вещей имело, казалось, самое непосредственное отношение к одряхлению людей. Он не помнит Его не старым. Он не помнит не старой мать.
Однажды он подошел к туманному зеркалу в старинной раме и увидел себя старым. В этом доме были старинные, вечно юные вещи и старые люди, которые, казалось, никогда не были юными.
В его жизни были детство и старость. Из детства он перешел в старость, как переходит непринявшееся деревце от нераспустившихся почек к усыхающим ветвям.
В этом доме, где самодержавно царила Ее Величество Коллекция, был Он — ее могущественный визирь, и были верноподданные: мать и сын. Это было малое государство, с совершенно четкой системой социально-этических отношений, с непреложностью устоев и традиций. Когда мать заболела и не могла выступать на концертах, она стала, уже под шестьдесят, натурщицей. Она сидела неподвижно, ее писали молодые художники, и она получала за сеансы те небольшие деньги, которые полагаются «одетой, сидящей натуре». Это было теперь для нее единственно возможной формой служения Ее Величеству.
Но была в этом государстве одна особенность, делавшая его иерархию непрочной. Один из рядовых верноподданных должен был наследовать высшую в королевстве должность. Поэтому, когда умерла мать, верноподданных рядовых не осталось. Были визирь и его единственный наследник. А государство без рядовых верноподданных — не государство.
Он сознавал, он ощущал, что чувство общности с вещами, которые окружали его с детства, углубляется день ото дня. Он относился к ним более трезво, чем Он — без фанатизма обладания и безумия ревности, — но существовать без них, без надежды стать их полновластным господином — или рабом? — уже не мог.
После работы (он был исполнителен, точен и, не найдя себя в исторических исследованиях и педагогике, занял хорошее положение в солидном объединении), после работы он шел не к жене и сыну, а к Нему — ненавидя с детства, шел потому, что там были эти картины, и вазы, и мебель, этот фарфор и это серебро. С чувством ненависти и любви, отвращения и собачьей верности он переступал порог дома, где царили вещи, с которых Он по-прежнему с той же нежностью стряхивал пыль…
Но королевство оставалось недолго в составе визиря и его единственного наследника, появился новый человек — новая жена. Теперь их опять было трое. И было неизвестно, кто из двух рядовой верноподданный. И коллекция утрачивала бесконечную ценность цельного сокровища, достающегося одному. Она сохраняла ее лишь при условии завещания, узаконивающего полноту, безраздельность обладания за ним, сыном, или за ней, новой женой.
Завещание Он после женитьбы составил, но не раскрыл его сути, объявил тайным. В этом доме тайна жила все время: были тайные мандарины, теперь появилось тайное завещание.
Новой жене было за пятьдесят, она боялась одиночества и хотела семьи и покоя.
Она была новым человеком в государстве Ее Величества, чувствовала, что резко нарушила социальную иерархию, ощущала углубляющуюся день ото дня напряженность отношений и страдала. Ее жизнь долго не складывалась, и она желала тишины и уюта, она понимала, что дом — это любовь, а не вещи. Она убеждала мужа отдать сыну половину коллекции, больше половины, отдать полностью. Чтобы в доме была тишина, а не ужасное молчание. Потому что нет в мире ничего дороже любви и тишины. Тишины любви… Он повторял одно: «Когда я умру, не раньше, а пока я жив!» — и раскидывал руки, защищая Ее Величество. «Когда я умру…»Но ей удалось убедить Его дать сыну деньги. И Он дал, отрывая от Ее Величества, пять тысяч.
Эти пять тысяч и были обещаны Туманову и Рогожину — половина до, половина после.
Вечером, за чаем, когда, казалось, царило не молчание, а долгожданная тишина, сын нарушил эту тишину рассказом, что один человек обладает замечательными иконами, ничего в них не понимая. «Познакомь меня с ним, — потребовал Он, — немедленно познакомь». Через день Рогожин позвонил старому Кириллову, объяснил, как надо ехать…
Последнее, что Он в жизни увидел, было образом «богоматери от бедственно-страждущих», и Он потянулся к этому образу — может быть, первый раз нерасчетливо и безоглядно, — потому что сам все чаще ощущал себя бедственно-страждущим: от него отвернулись честные коллекционеры, его ненавидел сын, и у жены несколько дней назад обнаружили опасную опухоль (что тоже было домашней тайной); Он был стар и, наверное, опять останется один. Он потянулся к дивному лику, держа за руку жену — они сидели в креслах, лицом к стене, увешанной иконами, и этот лик был последним, что Он увидел на земле.
Из ванной вынырнул, шел, босой, большими неслышными шагами, нависал Рогожин с железной палкой в руке. Он разделся донага, чтобы не замарать одежд…
Я опускаю подробности, не умещающиеся в человеческом сознании.
Через несколько недель, когда они были найдены и похоронены, стало известным «тайное завещание» — сын получал все.
«…Тарелки с изображением арфисток; лампа в виде амура, стоящего на коленях, бронза, XIX век; ваза для фруктов, серебро, XIX век; подсвечник золоченой бронзы, XIX век; лампада трехслойного стекла; самовар медный, клеймо фабрики И. Ф. Копырзина в Туле, XIX век; ФАРФОРОВАЯ ФИГУРА АМУРА В НИЩЕНСКОМ ОДЕЯНИИ…»
ОСУЖДЕННЫЕ:
КИРИЛЛОВ (высшая мера наказания). По мере судебного разбирательства усиливалось со дня на день, с часа на час, с минуты на минуту, его телесное одряхление. И он все больше и больше становился похожим на Него. Настолько похожим, что один старый коллекционер, войдя в судебный зал, отпрянул в ужасе: ему показалось, что там, за барьером, сидит Он, убитый. Сидит тот, кто всю жизнь искал редкие вещи, но любил и музыку. Он любил фарфор и скрипку, Моцарта и серебро, и ему казалось, что он отдал им жизнь, но на самом деле он жизнь положил на то, чтобы вырастить собственного убийцу. За барьером сидел он и Он.
ТУМАНОВ (пятнадцать лет заключения). По мере судебного разбирательства все резче вырисовывалась в его отношении к жизни та потрясающая несерьезность, при которой нравственность оказывается элементарно ненужной, как не нужен компас суденышку, лишенному балласта, — какая разница, где юг, где север (добро и зло), если тобой играют волны! Он все время меняет в жизни направления: радиоэлектроника, экспериментальная медицина, литература, он все время уходит, убегает, как убежал от жены, когда не успели еще отзвучать возгласы «горько», убежал буквально из ресторана, где отмечалось начало его семейной жизни… Он бежал, как ему казалось, к известности и деньгам, которые упадут разом, щедро, подобно выигрышу в рулетку. После суда он рассказал мне в тюрьме: «Я не допускал мысли, что они будут убиты. Мы договорились с Рогожиным одурачить Кириллова, получить деньги обманом, не убивая. Мы понимали, что Кириллов в этой ситуации будет молчать… Вероятно, я потому и был убежден в том, что они не будут убиты, что мы, пожалуй, никогда не говорили об этом с Рогожиным совершенно серьезно. Мы разработали вариант, который казался нам безупречным, потому что учитывал все особенности человеческих характеров и отношений, мы подошли к нему, мы его обсуждали как чисто художественную ситуацию: Рогожин задерживает Кириллова-старика с женой на сутки, мы получаем вторую половину и посмеиваемся над неудачливым отцеубийцей. И лишь когда я услышал по телефону от Кириллова-сына, что они поехали к Рогожину, меня охватило острое беспокойство, я понял, что игра зашла чересчур далеко…»
РОГОЖИН (высшая мера наказания). Мы, вероятно, никогда, не узнаем, почему не удалось ему осуществить «тонко художественный замысел» и собирался ли он вообще замысел этот осуществлять. На суде он менял все время показания, как раньше в жизни менял (подобно Туманову и отчасти Кириллову) социальные роли: от физика — мимолетно! — до сторожа, «собирателя» и первопродавца икон. По мере судебного разбирательства он демонстрировал все явственнее искусство возвышенных аргументаций в маловозвышенных ситуациях: самоубийство первой жены объяснял безмерной к ней любовью, хотя суду было известно, что женщину эту он растоптал и телесно и душевно; отказавшись от первоначальных откровенных и подробных показаний об убийстве Кириллова, объяснил эти показания желанием искусственно создать судебную ошибку, обнажить ее каркас и тем самым помочь одному хорошему человеку, осужденному безвинно (существовал параллельно и литературно-художественный мотив: пережить состояние без вины виноватого и написать об этом). Когда на суде он пытался изобразить в роли вероятного убийцы человека, не причастного к этому делу, и ему заметили, что это бесчестно, он ответил почти дословно репликой из пьесы, героя которой играл в театральной студии: «Никому не известно, как он будет себя вести, пока его собственная жизнь не стоит под угрозой. За жизнь надо бороться…»