Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В зале суда я думал о том, что существуют различные формы и уровни потребительства. Самые утонченные — самые опасные — имеют дело с вещами одушевленными или даже с самой жизнью, обращенной в вещь; они имеют дело с явлениями искусства и человеческими судьбами.

Не скрою, в лице Рогожина и Туманова я столкнулся с новым — лично для меня — типом, и, видимо, потребуется время, чтобы понять его и осмыслить… Поэтому вернемся к тому, что бесспорно и ясно.

В этом судебном деле поражает на первый взгляд обилие случайностей: Кириллов и Туманов случайно оказываются в одном объединении, даже в одном рабочем помещении; Рогожин случайно подсаживается на бульваре к незнакомому ему ранее Туманову; а Туманов потом, в кафе, вечером — тоже случай! —

узнает симпатичного незнакомца, и они устраиваются за одним столиком, чтобы уже не расставаться… И наконец, именно тогда Рогожину особенно нужны были деньги, чтобы вернуть долг одной любимой женщине.

Случайностей в этой истории столько, что в единстве они создают впечатление чего-то глубоко не случайного. Все эти случайности объединены, сосредоточены будто бы мощным магнитным полем. Какая-то сила сцепила их так, что не расцепить.

Это сила Ее Величества коллекции.

«…Фарфоровая фигура амура в нищенском одеянии; часы поющие, без циферблата и маятника; суповая ложка, серебро; вольтеровское кресло начала XIX века; 83 фигурки из фарфора, имеющие музейную ценность; лампа настольная белого металла на овальной подставке из красного мрамора; около двухсот изделий из хрусталя, стекла, фаянса, имеющие музейную ценность; портрет генерала неизвестного французского художника начала XIX века; ФАРФОРОВАЯ ФИГУРА: МАЛЬЧИК, ИГРАЮЩИЙ СО ЛЬВОМ…»

Вещи. Море вещей.

Вещи? Море вещей? Но ведь это картины, поющие часы, скрипки! В той нормальной нравственно-содержательной жизни, которая шла за стенами кирилловского дома, они только вещами стать не могли, они ими стали именно в этих стенах.

Когда к людям относишься как к вещам, обращается в вещи и лучшее, что создано людьми. Кириллов создавал вещный мир. Он создавал его с аскетическим обожанием для себя одного. Но, по логике вещей, мир этот, став избыточным, ожидал его сына, Туманова и Рогожина.

Вещизм-аскеза переходит в вещизм-вакханалию…

Вещизм и цинизм, объединившись, становятся убийственной силой, они становятся силой, обладающей убойной мощью, несравненно большей, чем нужно для физического уничтожения двух человек.

Вещизм, помноженный на цинизм, убивает.

В повседневной жизни мы этого не видим и об этом не думаем, ибо редко сталкиваемся с замечательными частными коллекциями и жестокими убийствами: вещизм и цинизм в их нетрагическом, будничном выражении кажутся если не невинными, то не убийственно опасными. А они опасны именно убийственно, ибо будничное переходит в трагическое тончайше, еле уловимо (как детство в старость), и поздно-поздно думать об этом в ту минуту, когда из ванной, как из пещеры, выбегает с дубиной первобытно жестокое, даже в шкуру необлачившееся, адски жаждущее комфорта существо…

…В зале сидела мать Туманова, ничего не понимающая в фантасмагориях и мало читавшая в жизни, потому что жизнь у нее была тяжкой — она поднимала сына одна и понимала сейчас одно: его уведут на бесконечный ряд лет, оставив ей лишь рукописи, с которыми она вернется в тот двор, где он играл мальчиком.

В зале сидела и мать Рогожина. Она, солдатская вдова, тоже детей одна поднимала, и подняла троих, и дала троим высшее образование.

Лишь у Кириллова не было в зале родной души. Жена от него отвернулась, отреклась.

Я видел Кириллова после суда… О матери он говорил: «Она была имманентно красива». О Нем: «Он был дурным человеком». И повторил: «Дурным человеком, дурным…» Я ответил, что, по-моему, человеческая жизнь обладает бесконечной ценностью, и, если мы решим, что нас уполномочили отделять для убийственного суда «дурных» от «хороших», мир станет пустыней в обозримом будущем. «Ценностью?.. — переспросил он. — И моя?..» — «И ваша».

Потом он рассказал мне о детстве и о старости. В конце рассказа улыбнулся недоумевая: «Поверите, я ведь никогда не был в зоопарке…» Помолчал, все больше старея: «Я тут иногда вижу сны…» Но его уже уводили. Он уходил, обреченно закинув за спину руки, в последнем земном полосатом одеянии, под конвоем, кажущимся чересчур

усиленным рядом с его старчески иссохшей, почти бестелесной фигурой, — истаял в сумраке тюремного коридора.

«…МАЛЬЧИК, ИГРАЮЩИЙ СО ЛЬВОМ; ПОРТРЕТ МАДАМ РЕКАМЬЕ; ЛОПАТКА ДЛЯ РЫБЫ; ВАЗА В ВИДЕ УРНЫ».

История третья

ВРЕМЯ ДАРИТЬ

После опубликования истории о коллекции Кириллова я получил письмо из небольшого города от бухгалтера Лидии Петровны Кучеровой.

«…Мне и моим товарищам хотелось бы узнать о дальнейшей судьбе коллекции Кириллова, убитого собственным сыном. В чьих руках она сегодня, кого радуют эти бесценные вещи?.. Когда у нас читали и обсуждали ваш очерк, кто-то напомнил о том, что несколько лет назад вы же, кажется, писали об одном старом коллекционере, который подарил небольшому городу несколько тысяч картин. Хотелось бы узнать и о дальнейшей судьбе этой коллекции. Если нам не изменяет память, была открыта целая картинная галерея, местная третьяковка?..»

То, о чем рассказано будет ниже, можно рассматривать как развернутый ответ читателям, которые делились мыслями о высших целях собирательства — этой (по выражению автора одного из писем) «загадочнейшей страсти, заставляющей порой и нравственного человека совершать безнравственные поступки».

Оттенки «загадочнейшей страсти» я имел возможность наблюдать в кулуарах суда, когда рассматривалось дело об убийстве Кириллова. О возможной дальнейшей судьбе коллекции рождались легенды, шепотом назывались вещи, цены фантастически росли…

В те дни я часто думал о том, что на «тайном аукционе» в кулуарах суда оказался бы непременно и герой старого моего несудебного очерка «Дар» Александр Семенович Жигалко, будь аукцион этот несколько десятилетий назад, до духовного переворота, который он — один из самых страстных коллекционеров — пережил…

Он посвятил собирательству жизнь — рылся в бездонных дореволюционных «развалах» и лазил по непролазным, с вековой пылью, чердакам, получал картины в дар от молодых, не ставших еще известными, беспечных живописцев, и выменивал, вымаливал у угрюмых скряг. Он искал, выведывал, хитрил, интриговал, томился, ревновал, бодрствовал, жертвовал уютом и покоем — стал обладателем несметных сокровищ и — отдал это небольшому городу на Каме, оставив себе то скромное, дорогое по воспоминаниям, по касательству к его духовному миру, что уместилось на стенах одной комнаты. Он отдал и был тихо, беспредельно рад, что непрошеный этот и, в сущности, непомерный дар не отвергли (а ведь отвергали раньше два города), что он нашел в Чайковском добрых и разумных хозяев, которые открыли постоянно действующую галерею.

Сегодня — за пять с половиной лет существования — ее посетили полмиллиона человек (население Чайковского 60 тысяч).

Но перед тем, как рассказать более подробно об этой галерее (то есть ответить на вопрос читателей о дальнейшей судьбе коллекции А. С. Жигалко, мне хочется поделиться тем, что мне открылось, что я узнал уже после опубликования очерка «Дар» («Литературная газета» от 5 апреля 1972 года).

Мы виделись с Александром Семеновичем время от времени, мне запомнилось, как он улыбался — редко, с видимым усилием; будто «открывается заржавевшая дверь», писал об этих трудных улыбках Л. Н. Толстой.

Однажды сидели мы у него: сам хозяин, его гость из Чайковского — директор маленького местного музея, энтузиаст и организатор картинной галереи Николай Петрович Кузьмин — и я.

Александру Семеновичу было уже за восемьдесят, но он думал о жизни, думал и говорил о том, что будущей весной поплывет по Волге и Каме в Чайковский. Разумеется, в Чайковском он уже бывал (на открытии галереи разрезал торжественную ленту), но тогда добирался поездами, а хотелось именно поплыть — великими реками, в радость. И говорил он о будущей весне уверенно, как бессмертный.

Поделиться с друзьями: