Зона номер три
Шрифт:
— Как вы образно выражаетесь, — с почтением отозвался Гурко. — На ваши сомнения одно отвечу. Даже тому, у кого оса в жопе, жить-то охота. Верно? Донат Сергеевич по великодушию своему шанс мне предоставил, и я его использую. Ведь есть этот шанс, есть?
— Почти неприметный, но есть, — согласился Хохряков. — Про Малахова хочешь чего-нибудь узнать?
— В общем-то неплохо бы.
Тут немного лукавил Гурко. Про Кира Малахова, вязьменского крутяка, он был наслышан и прежде. По оперативным разработкам тот котировался высоко, чуть ли не на уровне рыжего Толяна, и сравнение это было не случайным. Среди московского паханата, оставшегося на обочине легальной власти, Малахов был, пожалуй, главный, а возможно, и единственный натуральный интеллигент. Его личность никак не укладывалась в портрет обыкновенного живоглота, сколотившего дурной капиталец на слезах голосящих российских придурков. Начать с того, что у Малахова было два законченных высших образования — юридическое и медицинское — и четыре года назад он прошел полноценную полугодичную стажировку — то ли в Америке, то ли в Израиле. Вернулся с промытыми, чистыми, как у младенца, мозгами, но непомерно раздутый от аристократического чванства. Многое в жизни досталось ему по наследству от родителей: отец — крупный партийный философ-теоретик, декан Академии общественных наук, а впоследствии
Но, увы, ненадолго. С ним случился один из непредсказуемых психологических конфузов, возможных только в русском человеке. На самом головокружительном витке карьеры (уже после зомбирования) что-то вдруг сломалось в его хрупкой душе, и вид дармовых миллионов и всеобщего рыночного счастья показался ему пресным и даже вызывал отрыжку, как после принятия чрезмерной дозы бренди натощак. Трудно назвать все причины странного душевного слома, но одна была на виду и зафиксирована в анналах спецслужбы. Болевой шок, совпавший с чрезмерно сильным эмоциональным потрясением.
Ослепительный октябрь 93-го года. Четвертый день. Каменный мост — будто перекинутый из одной эпохи в другую. Толпа нарядно одетых горожан — молодые буржуа, проститутки, творческие интеллигенты — все смешались, породнились, никаких сословных различий. Опьянев от счастья, в едином возвышенном порыве рев сотен глоток: «Шайбу! Шайбу! Шайбу!» Раскатистым эхом ответно ухали танки. На проседи парламентского здания проступили черные отеки, лопались окна, плескались вместе с копотью мозги двуногих обезьян, возомнивших себя законодателями. Червяками извивались по набережной пенсионеры-недобитки, пытаясь зарыться в асфальт, — чарующий, незабываемый денек! Трансляция по всему миру. Американское телевидение, смакующее каждый удачный выстрел. Миллионы сочувственных глаз, прильнувших к телевизорам. Убиение монстра в его собственном логове. Слезы победы и восторга. Никогда прежде Кир Малахов, случайно оказавшийся на мосту, не испытывал столь ярких чувств. Все люди казались ему братьями. У самой вонючей проститутки он рад был руку поцеловать. Готов был броситься на шею занюханному наркоману. Встретился ему старый поэт-бард, с мокрыми от умиления штанами, — не глядя отстегнул ему в подарок пару штук зелеными. Поэт натужно затрясся и разбил гитару о парапет. «Навсегда! — вопил. — Навсегда!» Пили что попало, бутылки заходили по рукам, их сгружали ящиками с зеленого грузовика. То тут, то там мелькали просветленные лики знаменитых правозащитников. В стороне двое добродушных кавказцев бесплатно насиловали известную тысячедолларовую манекенщицу, мисс Мытищи, добавляя в общий праздник капельку солнечного Востока. Эйфория всепрощения и духовного слияния. Прав поэт, кто это видел, кого судьба наградила святыми минутами, не забудет никогда.
Каким-то образом, не чуя под собой ног, Кир Малахов добрался до площади Восстания, где наткнулся на группу вооруженных людей, которые сперва по инерции тоже показались ему родными.
Он кинулся обниматься и дарить деньги, но неожиданно нарвался на мощный удар дубинкой по черепку.
— За что? — удивился Малахов.
— Это кордон, скотина, — бодро ответил ему сержант в черном берете. — Протри зенки.
После второго удара он решил, что танк на набережной, ошибясь прицелом, угодил снарядом ему в затылок. Очнулся в каком-то подъезде, где весело управлялись пьяные омоновцы. С воли им вкидывали какого-нибудь истерзанного человечка, омоновцы добивали его сапожищами и складывали у стены. Набрались уже два яруса стонущих, изрыгающих проклятия и жалобы полураздетых тел. В этой куче трудно было понять, кто стар, кто молод, кто мужчина, кто женщина, но Кир Малахов с ужасом обнаружил, что на него свалили трупик обнаженной девушки, и в глаза ему просочилась кровавая жижа. Он истошно завизжал и надолго впал в забытье.
…Впоследствии известный психиатр определил, что именно внезапный переход из блаженного созерцательного состояния в первобытный морок произвел в рассудке Малахова роковое повреждение. Выйдя их кремлевской лечебницы, он на месяц смотался в Европу, чтобы подлечить нервы, и вернулся совсем другим человеком. Метаморфоза выказалась нелепо. Он порвал дружбу с прежними побратимами, золотыми мальчиками, и почти целый год скрывался неизвестно где. А потом, обескуражив всех, кто любил его за острый ум и деликатность чувств, объявился во главе немногочисленной Вязьменской группировки, то есть опустился на низовой, оперативный уровень жизнедеятельности. Все попытки братанов вытянуть его обратно наверх, пристроить хотя бы в какую-нибудь депутатскую комиссию оказались тщетными. В органах имелся записанный на пленку разговор между Киром Малаховым и неукротимым рыжим приватизатором, в котором Гурко
обратил внимание на примечательный диалог.«Т.Ч.: Сколько же ты, жопа с ручкой, собираешься болтаться среди этого отребья?
Кир Малахов: Сколько потребуется.
Т.Ч.: Объясни же, наконец, почему, почему?
Кир Малахов: Кому-то надо, Толя, делать черновую работу. Иначе, сам знаешь, они вернутся.
Т.Ч.: Кто вернется-то, кто?!
Кир Малахов: Давай поговорим об этом через пять лет».
И чуть дальше, когда Т.Ч., судя по тону, уже потерял надежду спасти братана.
«Т.Ч.: Пойми, жопа, мы одержали величайшую победу в истории: вынули гнилую кость из горла мировой цивилизации.
Кир Малахов: Ты имеешь в виду эту страну?
Т.Ч.: Теперь она принадлежит нам. Какой простор, чистое, взрыхленное поле. Засевай чем хочешь и жди урожая. Разве время сейчас предаваться интеллигентским рефлексиям? Да ты просто струсил, Кир!
Кир Малахов: Ты очень умен, Толяныч, я горжусь твоей дружбой, но кое-чего не понимаешь, потому что устроен иначе, не как большинство аборигенов. Ты не видел близко их лиц. Они обязательно вернутся. Борьба только начинается…»
Вязьменская группировка была обустроена по такому же принципу, как все ей подобные: у нее был свой, родной банк, где отмывались капиталы, и свой (инкогнито) куратор в высших чиновничьих сферах. Свое отделение милиции, прокуратура, судья и подведомственная территория, на которой ее власть была непререкаема. Она подкармливала трех-четырех щелкоперов в газетах и одного ведущего на телевидении: для пущего понта эта сикушечная братия время от времени «разоблачала» «кошмарные преступления» вязьменской братвы. После разоблачений авторитет группировки заметно возрастал, и вскоре на их территории ни одна мышь не посмела бы пискнуть без спроса. Но все же среди остальных московских группировок Вязьменская выделялась своей как бы сказать снисходительностью и либерализмом. Кир Малахов за все время правления (уже третий год) не провел ни одной насильственной акции, которая не была бы мотивирована железной необходимостью. Когда прошлой весной молодого банкира Коляну Мостового пришлось облить бензином и сжечь у ворот мэрии, то уже на другой день Кир Малахов лично выступил по московскому каналу и подробнейшим образом объяснил, что хотя он не знает, кто расправился с талантливым юношей, но имеет сведения, что в своей преждевременной кончине Коляна Мостовой виноват только сам. Его неоднократно дружески предупреждали, чтобы он не шустрил в чужой вотчине, не далее как месяц назад покалечили жену и взорвали офис, но Коляна все не унимался, видимо, принадлежа к тем скверным людям, которые никого не уважают, кроме себя. Вот и достукался со своими закодированными счетами и водкой «Ладушки».
Народ тянулся к вязьменской братве, видя в них своих заступников от раздухарившихся, обнаглевших богатеев. Вероятно, обостренное чувство справедливости и толкнуло Кира Малахова на опасный шаг: когда в Зоне случайно кокнули Геку Долматского, находящегося под вязьменской крышей, он потребовал от обидчиков сумасшедшую компенсацию. Вероятно также, что повреждение рассудка, наступившее во время октябрьской победы, незаметно прогрессировало, иначе, находясь в трезвом уме, вряд ли Кир Малахов (при всех своих бывших связях) рискнул бы тянуть на «стрелку» самого Мустафу.
…Воротясь во флигелек, где они по особой милости Хохрякова проживали вдвоем с Ириной, Гурко уселся за кухонный стол и начал рисовать на листке Из блокнота какие-то крошечные стрелки, диаграммы и смешные рожицы вперемежку. Заполнив листок, он рвал его на мелкие клочки и принимался за следующий. Его ум был предельно напряжен. Похоже, впервые он столкнулся с проблемой, которая казалась неразрешимой и становилась все более неразрешимой, чем глубже он в нее погружался, но это его только бодрило. По опыту прежней жизни он знал, что не бывает безвыходных ситуаций, а есть только по неосторожности преждевременно оборванные концы. Главная трудность в положении Гурко была та, что он в едином лице представлял и аналитическую, и следовательскую, и судейскую, и исполнительскую службы, а времени на подготовку операции у него оставалось с гулькин нос. Его противник, напротив, был многочислен, отменно вооружен, его щупальца простирались во все клоаки, где пахло шальными деньгами, а сердце охраняли двухметровые заборы Зоны с пулеметными гнездами на сторожевых вышках, но Гурко это не смущало. Слабость Большакова и тех, кто стоял за ним, была не в том, что они смертны, как все остальные, а как раз в том, что они слишком уверовали в окончательность своей победы и не умели вовремя остановиться. В один желудок нельзя вместить больше пищи, чем он способен переварить, — об этом они напрочь забыли.
Он просидел за столом, пока не вернулась Ирина. Где она бывала, Гурко не спрашивал. Она уходила утром, как на работу, и возвращалась к вечеру, но не всегда. Иногда она где-то оставалась ночевать, а накануне ее среди ночи подвезли на почтовом фургоне и свалили у дверей, будто тюк с бельем. Олег отнес ее на кровать, раздел и попытался привести в чувство, но это ему не удалось. Ее накачали какой-то особой гадостью, от которой на коже (на лице и животе) проступили темные пятна наподобие трупных. Ее показательно убивали у него на глазах, и он ничем не мог ей помочь. Разве что тем, что подолгу смотрел в ее глаза, выискивая в их туманной глубине признаки живого сопротивления. Ирина не сдавалась и не собиралась сдаваться, и может быть, это было самое волнующее открытие, какое он сделал в отношении этой женщины. Он смотрел ей в глаза до тех пор, пока в них не вспыхивал ответный, красноречивый блеск. Их флигелек располагался на административной территории, где каждый уголок был напичкан подслушивающей, подглядывающей и записывающей аппаратурой на уровне самых последних достижений науки, поэтому им практически ни разу не представилась возможность поговорить мало-мальски откровенно, зато они овладели телепатическим способом передачи мыслей. Из глаз в глаза постоянно между ними происходил один и тот же диалог. «Скажи, милый, скоро?» — спрашивала она. «Да, конечно, — отвечал он. — Еще немного терпения, и мы оба в дамках». — «Но ты же видишь, — умоляла Ирина, — как мне плохо!» — «Нет, — возражал он. — Ты сильная, и я с тобой. Подавятся они нами».
На наркоманок смешно надеяться, но Гурко был уверен, что в нужную минуту Ирина соберется с силами и выполнит то, о чем он ее попросит. Это было второе открытие, которое он сделал относительно нее. В этой женщине под покровом уязвимых телесных оболочек дремала туго натянутая пружина ярости, способная выдержать колоссальные, невероятные психические нагрузки. Прежде он думал, что нет таких женщин, теперь убедился, что есть. Унижения и надругательства, которые прокатывались по ней волна за волной, не могли затушить бдительный огонек надежды. Никто не учил ее «дзену», искусству накопления энергии, но природа сама позаботилась о том, чтобы ее внутренний мир стал недоступен для посягательств палачей. Наверное, и Хохряков уловил в ней эту особенность, потому и берег, как диковину, не растаптывая насмерть. Или приберегал окончательную расправу для особо торжественного случая.