Зримые голоса
Шрифт:
В поразительных интервью, записанных Гроус, старые жители острова обстоятельно, живо и с большим чувством рассказывали о своих родственниках, соседях и друзьях, обычно даже не упоминая об их глухоте. Они говорили об этом только в ответ на прямой вопрос. Обычно следовала пауза, а потом человек говорил, например: «Да, уж коли вы вспомнили об этом, Эбенезер был глухой и немой». Но глухонемота Эбенезера не делала его изгоем, едва ли ее вообще замечали как таковую: его считали и помнят до сих пор просто как «Эбенезера» – друга, соседа, рыбака, а не как глухонемого и умственно отсталого дурачка. Глухие острова Мартас-Винъярд любили, женились, зарабатывали на жизнь, мыслили, писали, как и все слышащие, – они не стояли особняком, если не считать того, что они были, как правило, более образованны, чем их слышащие соседи, так как практически все глухие острова учились в Хартфордском приюте и их часто считали самыми умными и дальновидными членами общины [35] .
35
Помимо образцовой школы для глухих, город Фримонт (штат
Интересно, что даже после того, как в 1952 году умер последний глухой островитянин, слышащие жители сохранили язык жестов для себя и не только для особых случаев – для соленых шуток, разговоров в церкви и переговоров между рыбацкими лодками, но и для общения. Иногда они начинают общаться на языке жестов непроизвольно, в середине устно произнесенной фразы, просто потому, что язык жестов для них – естественный (первичный) язык, красотой и совершенством подчас превосходящий наш разговорный [36] .
36
Недавно я познакомился с молодой женщиной, Деборой Х., слышащим ребенком глухих родителей. Сама она владеет языком жестов с детства, это ее первый «родной» язык. Дебора рассказала мне, что часто непроизвольно переходит на язык жестов и даже «думает» на нем всякий раз, когда сталкивается со сложной интеллектуальной проблемой. Помимо коммуникативной функции, язык также обладает функцией интеллектуальной, и для Деборы, которая теперь живет в мире слышащих и говорящих, функция общения, естественно, связана с разговорным, устным языком, но интеллектуальная функция для нее неразрывно связана с языком жестов.
Добавление (1990): Интересная диссоциация или двойственность вербального и двигательного способа выражения была описана Арлоу (1976) в психоаналитическом исследовании слышащего ребенка глухих родителей:
«Общение с помощью двигательного поведения стало существенной частью переноса. Сам этого не зная, я одновременно получал два набора сообщений: одно в словах, а другое в том виде, в каком он обычно общался с родителями. Иногда ребенок выражал свои мысли жестами, как в разговорах с отцом. В иные моменты имел место перенос, когда двигательные символы служили лакировкой для вербальной информации, которую пациент сообщал обычными словами. Они иногда усиливали значение устно произнесенных слов, но чаще противоречили последним. В каком-то смысле «подсознательный материал» проявлялся в сознании двигательным, а не словесным способом представления».
Меня так заинтересовала книга Гроус, что, едва закончив чтение, я прыгнул в машину, захватив с собой только зубную щетку, магнитофон и фотоаппарат. Мне надо было непременно своими глазами увидеть этот заколдованный остров, ведь некоторые старейшие его обитатели до сих пор сохранили знание языка жестов и общались на нем между собой, хотя были слышащими и говорящими. Первая встреча с островом была поистине незабываемой. Утром в воскресенье я подъехал к старому универмагу в Уэст-Тисбери и увидел на крыльце полдюжины болтавших между собой стариков. Это могли быть старые приятели или соседи. В их разговоре не было ничего необычного до тех пор, пока они вдруг не перешли на язык жестов. Они общались на нем в течение приблизительно одной минуты, а потом рассмеялись и снова заговорили обычной речью. В тот момент я понял, что не ошибся адресом. Поговорив же с одной из местных долгожительниц, я заметил одну очень интересную вещь. Эта старая женщина, которой было уже за девяносто, хотя и находилась в совершенно здравом рассудке, периодически впадала в состояние задумчивой мечтательности. В такие моменты казалось, что она вяжет спицами – ее пальцы постоянно совершали какие-то сложные и замысловатые движения. Но ее дочь, владеющая языком жестов, сказала мне, что ее мать не вяжет, а думает на языке жестов. Дочь сказала мне также, что даже во сне старушка рисовала какие-то фрагменты пальцами по стеганому одеялу. Она видела сны на языке жестов. Этот феномен невозможно как-то связать с общением. Очевидно, что, если человек усвоил язык жестов как свой первый язык, его мозг и сознание сохраняют привычку пользоваться им на всю оставшуюся жизнь, несмотря на то что ему – этому человеку – доступна в полном объеме устная речь. Теперь я убежден, что жест является первичным, фундаментальным языком головного мозга человека.
Мышление в жестах
Впервые я заинтересовался глухими – их историей, трудностями, языком и культурой, – когда мне на рецензию прислали книги Харлана Лейна. В особенности меня тронули описания жизни одиноких глухих людей, которым не пришлось овладеть никаким языком: их очевидная интеллектуальная ущербность и, что не менее серьезно, их отставание в эмоциональном и социальном развитии. Я задумался о том, что необходимо нам, чтобы стать нормальными человеческими существами? Зависит ли наша «человечность» от языка? Что
происходит с нами, если мы лишаемся возможности овладеть языком? Развивается ли речь спонтанно и естественно или это развитие требует контакта с другими людьми?Один способ, очень драматичный, – это исследовать проблему, наблюдая за человеком, лишенным доступа к языку; отсутствие способности к языку и речи в форме афазии стал одним из основных вопросов неврологии начиная с 60-х годов XIX века. Об афазии писали Хьюлингс-Джексон, Гед, Голдстейн, Лурия – даже Фрейд в 1890 году опубликовал монографию об афазии. Но афазия – это лишение языка и речи (в результате инсульта или иного поражения головного мозга), наступающее у человека, обладающего развитым сознанием, у сформировавшейся личности. Можно утверждать, что язык в данном случае уже сделал свое дело (если это так) и сыграл свою роль в формировании ума и характера. Если же мы хотим исследовать фундаментальную роль языка, то нам нужно изучать не его потерю, но невозможность его развития.
Мне было трудно вообразить себе такую ситуацию: у меня были больные, утратившие способность к речи, больные с афазией, но я не мог себе представить, как выглядит человек, который изначально не мог усвоить язык.
Два года назад в Брэйфилдской школе для глухих я познакомился с Джозефом, который впервые пошел в школу в одиннадцать лет, не владея языком. Он родился глухим, но этого никто не замечал до тех пор, пока Джозефу не пошел четвертый год [37] . Его неспособность говорить и понимать речь объяснили сначала «умственной отсталостью», потом «аутизмом», и эти диагнозы так и прилипли к нему. Когда наконец стало ясно, что ребенок глух, ему поставили диагноз «глухонемоты», сделав его немым не только буквально, но и метафорически. С тех пор никто не предпринимал серьезных попыток научить Джозефа языку.
37
Такое встречается очень часто. Глухота иногда долго не распознается даже умными и наблюдательными родителями. Диагноз в таких случаях ставят с большим опозданием, когда ребенок уже теряет способность к усвоению языка. Часто определяют такие сопутствующие диагнозы, как «немота» или «умственная отсталость», и эти ярлыки остаются потом на всю жизнь. В госпиталях для хронических больных находится много пациентов, страдающих врожденной глухотой, с диагнозами «умственная отсталость», «аутизм» или «замкнутость». Они на самом деле не страдают ни одним из этих расстройств. Просто эти люди с самого раннего возраста были лишены возможности нормально развиваться.
Джозеф жаждал общения, но не понимал, что ему нужно предпринять. Он не умел ни говорить, ни писать, ни объясняться на языке глухонемых. Он мог общаться лишь с помощью изобретенных им самим знаков и мимики, а также отличался большой способностью к рисованию. Я не переставал спрашивать себя: что же с ним случилось? что происходит у него в душе, как он все это переживает? Это был непоседливый и смышленый мальчик, но на его лице было постоянно написано недоумение: он внимательно смотрел на шевелящиеся губы и на показывающие какие-то знаки руки – он буквально впивался тоскливым, как мне казалось, взглядом в наши рты и руки, не понимая, что означают эти движения. Он понимал, что между нами что-то происходит, но не мог постичь, что именно. Мальчик не имел ни малейшего представления о том, как общаться с помощью символов, он не понимал, как поток символов передает смысл и значение.
Прежде лишенный возможности, ибо никто с раннего детства не учил его языку жестов, и лишенный мотивации и положительного аффекта (то есть радости, которую доставляют игры и овладение языком), Джозеф только теперь, в одиннадцать лет, начал понемногу осваивать язык жестов и научился – пусть и очень ограниченно – общаться с другими. Это общение доставляло ему громадную радость. Он все время хотел находиться в школе: днем, ночью, в выходные и в праздники. Было тяжело видеть, как его уводили домой. Для Джозефа возвращение домой означало возвращение в безмолвие, в безнадежный вакуум общения, где он не может говорить, обмениваться впечатлениями ни с родителями, ни с соседями, ни с друзьями; для него это означало снова перестать быть личностью.
Все это было очень мучительно и не имело никаких параллелей в моем клиническом опыте. Я смутно помнил двухлетнего ребенка, который лепетал что-то нечленораздельное, но Джозефу было одиннадцать лет, и он выглядел на этот возраст. Поведение этого ребенка напомнило мне о бессловесных животных, но ни одно животное не тосковало по речи и языку. Я вспомнил, что когда-то Хьюлингс-Джексон сравнивал больных афазией с собаками – но собаки не стремятся овладеть языком, а больные афазией остро страдают от чувства его потери. Страдал и Джозеф: он мучительно чувствовал, что ему чего-то недостает, чувствовал свою ущербность. Глядя на Джозефа, я не мог не вспомнить диких детей, то есть детей, воспитанных зверями, хотя мне было ясно, что Джозеф не «дикий», он дитя цивилизации и наших обычаев, но отрезанный и от того, и от другого.
Джозеф, например, был не способен рассказать, как он провел выходные дни, – да, собственно, его было невозможно и спросить об этом даже на языке жестов: он не понимал самой идеи вопроса и еще меньше был способен сформулировать ответ. Мальчику не хватало не только языка, у него не было понимания прошлого, «вчерашнего дня», который бы отличался для него от «прошлого года». Его чувства были лишены автобиографического и исторического измерения; жизнь для него существовала только здесь и сейчас.
Его зрительный интеллект – способность решать визуальные головоломки и задачи – был достаточно высок в противоположность непреодолимым трудностям в решении вербальных задач. Он умел рисовать и любил это делать: мог очень точно начертить план комнаты, обожал рисовать людей, – угадывал, кто изображен на карикатурах, у него были свои визуальные понятия и концепции. Это внушало мне убеждение в том, что мальчик обладает приличным интеллектом, но этот интеллект ограничен миром его зрительного восприятия. Он понял смысл игры в крестики-нолики и вскоре достиг в ней больших успехов. У меня было такое впечатление, что его можно научить играть в шашки и шахматы.