Зрители
Шрифт:
Когда зрители разошлись, я крикнул ему:
– Костя, ползи сюда!
Он сумрачно оглянулся, увидал мою голову над землей и, сморщившись, ответил:
– Больно - смерть как!
– Не можешь?
Он наклонился вперед и, упираясь руками в землю, попробовал ползти, но тотчас со стоном свалился на бок. Поплакал минуту, потом сказал, размазав слезы по лицу:
– Живот она мне... В больницу бы меня...
– Городового нет на углу?
– Городовой на кладбище ушел...
Он замолчал, подергиваясь.
Чьи-то толстые ноги в рыжих
– Эй!
Ноги остановились, ко мне молча наклонилось большое лицо в бороде из овчины.
– Мальчонка-то в больницу надо свезти.
– Ну? Вези!
– Не могу, сам болен.
– А я не с этой улицы...
Человек влажно закашлялся и ушел. Следующий обыватель отнесся к моему предложению несколько иначе - он подошел к мальчику и напутственно сказал:
– Добаловался, подлец? Тебя не в больницу надо, а в пруд, куда дохлых кошек кидают.
И, в сознании исполненного долга, не торопясь, исчез.
Было уже около полудня, июльская жара сгущалась; под прямыми лучами солнца трещал тес крыш, воробьи и голуби прятались в тень, а мальчик лежал на солнечной стороне на припеке и, ярко облитый зноем, становился всё серее. Вытянув раздавленную ногу, подогнув здоровую, он плотно прижался к забору, перекладывал голову с ладони на ладонь и бормотал, как в бреду.
– Ты что, Костя?
– Так.
Но, помолчав, жалобно сказал:
– Когда Мишке Третьему кирпичом разбило палец на ноге, так он уж через день ходил. На пятке, а - ходил все-таки...
– И ты пойдешь...
Раза два он попробовал подняться, его маленькие пальчики втыкались в щели забора, но руки бессильно падали. Мне казалось, что я вижу, как распухает его нога,- вся ступня у него какая-то рыжая, точно кусок ржавого железа.
Он попросил пить, но улица была пустынна, даже дети куда-то попрятались от жары. Со дворов, из окон непрерывно истекал скучный, слишком знакомый шум трудового дня. Редкие прохожие солнечной стороны не обращали внимания на мальчика, думая, видимо, что он спит; к моим окрикам они относились равнодушно, считая их озорством бездельника. Те, которые шли моей стороной, тоже не внимали мне - большинство, очевидно, было "не с этой улицы", а остальные - слишком заняты своими делами. А мальчик всё жарился на солнце.
Мне тоже было не очень хорошо, мучила боль в плече и колене, и невыразимо терзало сознание бессилия. Так странно: в пятнадцати шагах от меня лежит человек, нуждаясь в немедленной помощи, мимо него ходят подобные ему и - не хотят помочь. Не хотят...
Несколько сотен людей живет в улице, все дома тесно набиты ими, над моей головой неумолчно возятся переплетчики, вся улица предо мною засорена признаками обилия людей. А я чувствую себя в пустыне и, несмотря на душную жару, в сердце у меня злой, раздражающий холод.
Маленький замызганный солдатик с медной кастрюлей в руке остановился около Ключарева, подробно расспросил его - что с ним случилось, сколько лет мальчику, кто и где его родители, посоветовал приложить к ноге лист лопуха и ушел,
обещая мне:– Я бутаря пришлю - он расстарается, это его дело!
Но, должно быть, он не нашел бутаря, а солнце накаливало улицу всё сильнее, мальчик лежал неподвижно и тихонько стонал.
Тощий боровок остановился у моего окна, похрюкал и, точно получив от меня спешное поручение, убежал, встряхивая ушами, повизгивая.
Проехал водовоз, расплескивая воду из бочки, покрытой мокрым мешком, я попросил его дать мальчику воды, но он ни слова не ответил, сидя на бочке деревянным идолом.
Тогда я сердито, не щадя голоса, стал звать на помощь - это подействовало, за ворота выбежали люди, спрашивая друг друга:
– Кто орет? Где это?
Перед моим окном присел молодой скорняк с папиросой в зубах.
– Ты чего орешь?
Я объяснил, а он, выслушав меня, сообщил публике:
– Это Смурыгиной постоялец, крючник, видно - пьяный, лается: чего, говорит, мальчишку не свезете в больницу!
– А ему какое дело?
– Пьяный...
Сначала они говорили добродушно, но узнав причину крика рассердились. Скорняк развеселил их, он незаметно для меня подошел сбоку и высыпал мне на голову пригоршню пыли, это очень рассмешило зрителей.
Сдержав желание изругать их, я начал убедительно доказывать, что нельзя бросать людей на улице, как собак, и что каждый человек, даже маленький, заслуживает сострадания.
– Верно говорит!
– согласился со мной некто невидимый.
– Верно? Так сам бы и сбегал за полицией.
– Больной он, видишь ты!
– Больной, а - орет!
– В сам-деле, надо убрать мальчонка, а то придет полиция, потащит нас в свидетели...
– Против лошади - какой же свидетель?
– Тут - жандар!
– И против жандара - не полагается...
Я мотал головой, стряхивая пыль, и вдруг меня мягко ушибла струя холодной воды - это скорняк, увлеченный успехом шутки своей, вылил на голову мне целое ведро. Снова грянул смех.
– Ловко-о!
– Глядите, как осердился!
– Ой, батюшки...
Я крепко обругал веселых зрителей, это не обидело их, а кто-то примирительно заметил:
– Чего тявкаешь? Тебя не помоями облили, а чистой водой...
Это меня не утешило, ругаясь, я продолжал убеждать их:
– Черти клетчатые - ведь вы же понимаете, что мальчонку надо в больницу свезти? Ведь антонов огонь может прикинуться!
Мне возражали:
– Ну - понимаем! А ты что за начальство? Морда!
И снова кто-то, незаметно подкравшись, высыпал на мою мокрую голову горсть пыли, и снова все смеялись весело, как дети, притопывая, всплескивая руками, а я сполз с подоконника и свалился на койку, чувствуя себя раздавленным шутками.
За окном говорили, успокаиваясь:
– Горяч больно!
– Из пожарной бы кишки полить его...
– Кто бы свел мальчонку в участок?
– В аптеку?
– И то! Положить на крыльце, а уж аптекарь распорядится.
– Эй, Коська, вставай! Можешь идти?