Зулейка Добсон, или Оксфордская история любви
Шрифт:
Но сняв с души этот груз, Зулейка на нее тут же свалила другой, еще тягостнее. Мысли ее вернулись к тому, что предшествовало развязке. Она вспомнила обреченный восторг, с которым сердце ее взмывало к гибельному окну, — вспомнила, как, обращаясь к тому, кто за ним стоял, переживала недостаточность своих слов. О, она куда больше чувствовала, чем смогла высказать! О, этот экстаз самоотречения! И краткость его! отвратительное внезапное пробуждение! Трижды она в Оксфорде была одурачена. Трижды на свет показывалось все доброе и хорошее, что было в ней, и каждый раз вынуждено было в страхе прятаться. Бедное угнетенное сердце! Она посмотрела вокруг. Каменный переулок, куда она зашла, жуткие закрытые ворота были для нее видимыми символами
Вы считаете, она заслужила страдания? Возможно. Я только сообщаю, что она страдала.
Выйдя на Катт-стрит, она поняла, где находится, и направилась прямо в Иуду; проходя мимо Брод-стрит, она старалась не смотреть туда, где обманулись надежды и разбились идеалы.
Выйдя на Иуда-стрит, она вспомнила вчерашнюю картину — ее счастливый спутник, огромная счастливая толпа. И сейчас еще больнее ее укололо то же, что укололо при взгляде на гребной банкет. Ибо теперь — я ведь говорил, что она не лишена была воображения? — ее жалость к себе. обостряло раскаяние за сотни осиротевших семей. Она поняла, что прав был бедный герцог, говоря, что она несет миру опасность… И сейчас тем более. Что, если все юноши Европы возьмут пример с Оксфорда? Такой кошмар вполне возможен. Его следует иметь в виду. Его следует предотвратить. Ей нельзя показываться мужчинам. Ей нужно найти убежище и в нем скрыться. Тяжко ли будет так поступить? спросила она себя. Разве ей не на всю жизнь опротивело мужское преклонение? И разве не ясно, что всепоглощающая ее душевная потребность, потребность в любви, никогда — разве редко, мимолетно, в порядке печального недоразумения — не будет удовлетворена?
Вы, наверное, уже забыли мое рассуждение о том, что Зулейка, в отличие от пастушки Марселы, заслужила право на свободу тем, что готова была влюбиться. Надеюсь, вы сейчас, несмотря на явное против нее предубеждение, примете следующее в расчет: поняв безнадежность своих обстоятельств, она сразу же решила сделать то, в отказе от чего я упрекал Марселу. Стоя на крыльце ректора, Зулейка приняла решение постричься в монахини.
Монашески-приглушенным голосом она сказала дворецкому:
— Пожалуйста, сообщите горничной, что завтра мы уезжаем первым поездом и вещи следует уложить сегодня.
— Хорошо, мисс, — сказал дворецкий. — Ректор, — добавил он, — в кабинете и хочет вас видеть.
Она при мысли о встрече с дедушкой уже не дрожала. Она смиренно выслушает все его упреки: приготовленным сюрпризом она из них заранее вынула жало.
Это скорее он был слегка взволнован. В его «ну что, смотрела на нас с балкона?» явно слышалась дрожь.
Отбросив плащ, Зулейка подбежала к нему и положила руку на отворот его пиджака.
— Бедный дедушка! — сказала она.
— Ерунда, дитя мое, — ответил он, высвободившись. — Я не переживал. Если молодежи пришла в голову глупая идея не явиться, я… я…
— Дедушка, вам до сих пор не сказали?
— Сказали? Я в таких глупостях Галлион.[116] Не интересовался.
— Но (извините, дедушка, если покажусь дерзкой) вы же ректор. Быть на страже — ваша обязанность, ваша привилегия. Соглашусь с пословицей, толку нет запирать конюшню, когда лошадь украли. Но что, дедушка, можно сказать про конюха, который не знает — и не думает «интересоваться», — что лошадь украдена?
— Зулейка, ты говоришь загадками.
— Как же мне не хочется сообщать вам разгадку. У меня есть серьезная жалоба на ваш персонал — или как ваших подчиненных называют. Нареку их даже, пожалуй, старыми маразматиками. И не уклонюсь от долга, который не исполнили они. Студенты сегодня на ужин не явились потому, что все они умерли.
—
Умерли? — ахнул он. — Умерли? Возмутительно, почему мне не сообщили? От чего они умерли?— От меня.
— От тебя?
— Да. Я эпидемия, дедушка, бедствие, какого мир не знал прежде. Они умерли, потому что любили меня.
Ректор к ней приблизился.
— Ты понимаешь, девчонка, что это для меня значит? Я старый человек. Больше половины столетия знаю я этот колледж. После смерти жены я в него вложил все, что оставалось от моей души. Тридцать лет я был ректором; эта должность — главный и единственный предмет моей гордости. Все мои мысли лишь об этом великом колледже, о его достоинстве и процветании. Я не раз в последнее время задавался вопросом, не ослаб ли мой взгляд, не потеряла ли твердости рука. Нет, отвечал я, и еще раз нет. И вот, дожил до того, что Иуда обрушился с высоты, опозорился перед всей Англией, проклят навсегда и запятнан. — Он поднял голову. — Мое бесчестие несущественно. Пусть бушуют родители, пусть ректоры других колледжей потешаются над моей дряхлостью. Но за то, что ты погубила Иуду, я тебя сейчас прокляну навеки.
— Не надо! — воскликнула она. — Это, наверное, будет святотатством. Я собралась в монахини. Кроме того, за что? Я понимаю, вам жалко Иуду. Но в чем его позор перед другими колледжами? Если бы только из Иуды студенты…
— Были другие?! — вскричал ректор. — Сколько?
— Все. Все юноши из всех колледжей.
Ректор глубоко вздохнул.
— Это, конечно, все меняет. Надо было сразу так и сказать. Ты страшно меня напугала, — сказал он, садясь в кресло, — я еще не пришел в себя. Тебе надо изучить искусство изложения.
— Если это дозволит монастырский устав.
— Ах, забыл, что ты собралась в монастырь. Надеюсь, в англиканский?
Она предположила, что в англиканский.
— Юношей, — сказал он, — я часто общался со стариной Пьюзи.[117] Он бы, наверное, отчасти смирился с моей свадьбой, если бы узнал, что моя внучка собралась в монахини. — Он посмотрел на нее, поправив очки. — Ты уверена в своем призвании?
— Да. Я хочу удалиться от мира. Чтобы не приносить больше вреда.
Он взирал на нее задумчиво.
— Это скорее отвращение, чем призвание. Помню, я осмелился указать доктору Пьюзи на различие между двумя этими явлениями, когда он меня почти убедил вступить в одно братство, основанное его товарищем. Миру, возможно, стоило бы от тебя избавиться, дорогое дитя. Но не только мир нам следует принять во внимание. Украсишь ли ты церковные альковы?
— Я могу попробовать, — сказала Зулейка.
— «Ты можешь попробовать» — эти же слова сказал мне доктор Пьюзи. Я осмелился ответить, что в таких вещах усилие есть знак непригодности. При всех моих приступах отвращения, я знал, что место мое в мире. И я в нем остался.
— Но представьте, дедушка, — тут она, вообразив ажитированную кринолиновую флотилию, не смогла сдержать улыбку, — представьте, что все девушки того времени утопились из любви к вам?
Ее улыбка, кажется, уязвила ректора.
— Я пользовался большим успехом, — сказал он. — Большим, — добавил он.
— И вам это нравилось?
— Да, дорогая. Боюсь, что нравилось. Но я этому никогда не потворствовал.
— И ваше сердце оставалось холодным?
— Да, пока не встретил Лору Фрит.
— Кто это?
— Моя будущая жена.
— И чем она вас привлекла? Она была очень хороша?
— Нет. Нельзя сказать, что она была хороша. Вообще-то она считалась некрасивой. Пожалуй, мне понравилось достоинство, с которым она держалась. Она не улыбалась мне лукаво, не трясла локонами. Тогда у юных дам был обычай делать вышивные туфли для приглянувшихся им духовных лиц. Я получил сотни — тысячи — таких туфель. Но ни одной пары от Лоры Фрит.
— Она вас не полюбила? — спросила Зулейка, сев на пол у дедушкиных ног.