Звать меня Кузнецов. Я один
Шрифт:
Валерий Хатюшин
(Из записных книжек «Горькие плоды. 1983—1992»).
К. Анкудинов:
— Самое время сказать о кризисе в творчестве Юрия Кузнецова… Со второй половины восьмидесятых годов его слава идёт на убыль. В этот период происходят серьёзнейшие изменения в жизни страны: социалистическая держава постепенно рушится, осыпается; изменяется духовная ситуация в обществе, идут необратимые социальные процессы, сознание общества
В. Бараков:
— Кузнецову и не надо было ни тогда, ни сейчас «идти в ногу со временем», у него и так необычайно развито мифосознание. В его «мифо-реальности» переплавляется всё: и древнее язычество, и христианство, и советская идеология, и «перестройка», больше похожая на обвал, чем на «постепенное разрушение». Не могу согласиться я и с тем, что его художественный мир) разрушается, — просто в кузнецовскую поэтическую мифологию влилась мифология социальная, политическая.
Из книги критиков «Юрий Кузнецов: Очерк творчества», 1996 год).
Юрий Кузнецов синтезировал в своём творчестве достижения как «громкой», так и «тихой» лирики. Это — самый таинственный, самый «ночной» поэт из всех современных стихотворцев. Обращение к народной мифологии сближает Ю. Кузнецова с Н. Тряпкиным. Однако Кузнецов тяготеет к преданию, балладе, а Тряпкин — к песне.
Владимир Агеносов, Кирилл Анкудинов
(Из справочника этих авторов «Современные русские поэты», М., 1997).
Уставших, вышедших живыми из свинцовых вод литературного донорства, — единицы, таких матёрых гигантов, как Владимир Цыбин и Юрий Кузнецов. Но Юрий Кузнецов — это как бы Ельцин русской поэзии. И не каждому пьющему секретарю обкома дано быть пьющим президентом.
Лев Котюков
(Из книги «Демоны и бесы Николая Рубцова», М., 1998).
Поэзия Юрия Кузнецова — поэзия странных, тёмных, для читателя погибельных, как для самого поэта посмертных будто уже видений, в ней весь вещный мир почти уже разложился. А от его предметов остались гротескные, ублюдочные (в смысле стихотворения «Недоносок» Боратынского)
идеи и болезненные образы. Она и существует одновременно в двух смысловых планах: патетика и гротеск, трагедия и злая от безнадёжности и непоправимости бытия ирония двоятся в пытающихся найти правильный фокус глазах и меняются в зависимости от напряжения зрачка и угла вашего зрения — так играют объёмом геометрические парадоксы, когда внутренняя сторона фигуры оборачивается вдруг внешней, а выпуклый предмет одновременно и вогнут… Жизненная, бытовая реальность в поэзии Кузнецова по преимуществу ущербна, не правильна изначально — мир ухнул в бездну и рассыпался в прах. В нём не осталось не только родины, но и вообще земли под ногами, в нём свищет мировая пустота, заполнить которую может разве что реальность мифопоэтическая, на создание которой и направлена поэзия Кузнецова… Стих Кузнецова — всегда пример невозможного, фантасмагорического сочетания какой-то доисторической, стихийной и дикой образности с современной ясностью классических форм русского стиха. И при этом нет, кажется, в русской поэзии настоящего времени поэта более простодушного и в то же время более «себе на уме», более неосторожного в высказываниях, но и тщательного в выборе слов, более неумственного и одновременно философски глубочайшего, метафизически напряжённейшего.Геннадий Красников
(«Независимая газета», 1998, 27 октября).
Поэт не дал нам образцов любви, товарищества, он только показал тоску о них. Но это не пустота одного Кузнецова. Это пустота в душе народа. <…> Какие пути предложил нам поэт? Страна моя, вместе с тобой пережил он этапы самостроительства. Образовавшуюся брешь в национальном миросозерцании он попытался заполнить книжной культурой. Его «символизм» — череда необязательных стихотворений. Его спор с Европой был оглядкой на эту Европу. Направившись этой дорогой, он разряжает собой минное поле. И в этом смысле он достоин героев своих военных стихов. Он предупредил нас: здесь дороги нет. Как свои четыреста солдат из братской могилы, он притащил к родному дому славянскую мифологию. Он притащил умом. Но любить можно только сердцем и что с сердцем срослось. Он принёс нам мёртвой воды. Потому что живой воды в книгах не может быть. Ему была дана неповторимая поэтическая судьба, но не достало судьбы человеческой.
Фёдор Черепанов
(Из статьи «О воде мёртвой и живой», журнал «Московский вестник», 1998, № 5).
Автор этих строк сравнительно давно — более полутора десятков лет — вовлечён в поэтический мир Юрия Кузнецова. Сначала он постоянно чувствовал, что большая, скорее даже — подавляющая часть стихотворений остаётся непонятной. Привлекательной, гипнотизирующей, но непонятной. Постепенно пришло несколько иное отношение к непонятой части поэзии. Безусловно, познания Юрия Кузнецова в истории, философии, культуре чрезвычайно широки и глубоки, но всё-таки представляется, что во многих «непонятых местах», где в ткани стихотворения вместо определённых образов читатель видит лишь некоторые опорные знаки, присутствует не «непонятность», а сознательная недостроенность образа. Достроить же образ должен сам читатель.
Предельное напряжение мыслей и чувств, всемирный размах действий, многогранность охвата реальности — всё это выделяет поэтический мир Кузнецова.
Поэтический мир Кузнецова историчен. Дело даже не только в том, что в нём — и античные хоры, и греческие мудрецы, и арийские тайны Голубиной книги, и очистительная кровь Нового Завета, и туманно-манящий исток славянства, и «священная гроза Куликова», и всемирные «зловещие тайны», и мировые изломы XX века.
Дмитрий Орлов
(Из статьи «Солнце Родины смотрит в себя…», журнал «Москва», 1999, № 3)