Звать меня Кузнецов. Я один
Шрифт:
Все те мимолётные наши встречи во Внукове, однако, не переходили в отношения приятельские. Человек абсолютно не тусовочный, я никогда не набивался на общение с Кузнецовым и со стихами своими к нему не лез. И, тем более, он, — с известной гордыней, уже вкусивший славы, поэт — ко мне в гости не напрашивался.
Новый виток наши отношения получили после рождения моего младшего сына.
Два года подряд с женой и Глебом я жил с весны до осени в Переделкине, на даче Личутина. А Володя Личутин такой шустрый, ловкий, несколько раз всё заглядывал мне через плечо: «Юра, что ты там всё пишешь? Показал бы. А то всё пишешь-пишешь, а ничего не показываешь».
Я говорю:
— Ты ведь тоже не показываешь.
— Ну,
Дал я ему стихи.
Он: «Дай ещё! Ещё дай!»
И тихой сапой отнёс Кузнецову в «Наш современник» без моего ведома.
Вдруг звонит Кузнецов:
— Могутин! Я что, за тобой бегать должен?
— А что случилось?
— Ну, что? Хоть бы поинтересовался… Вот подборку твою в «Нашем современнике» даю.
— Как это?
— Ну, Володя Личутин принёс — я отобрал. Интересная подборка получается, крепкая. Фотографию-то хоть принеси…
Вот с этого дня начались наши творческие отношения. За четыре года — с 1999-го по 2003-й — он дал семь подборок моих стихов — количество небывалое для нашего «современника». Он давал, получается, часто по две подборки в год. Не появляюсь — звонит. Насколько я знаю, Кузнецов мало кому звонил… После стольких лет непечатания и умолчания моего имени в печати Юрина поддержка была для меня равнозначна спасательному кругу для утопающего.
Конечно, сразу же появились и «доброжелатели». «Почему Кузнецов всё время печатает Могутина, а не меня?» — возмущались получившие отлуп от Юрия Поликарповича. Ответ, видимо, нужно искать в текстах отвергнутых…
— Подборки в журнале обычно с названиями идут. Вы сами их придумывали, или он?
— Нет, нет, это всё он. Названия подборкам всегда он давал.
— Вы всегда были согласны с его названиями?
— А он ведь был мастером этого дела. У него был прекрасный вкус, и составитель он был замечательный. Подборкам он давал такие названия, которые не только схватывали основную суть стихов, но и характеризовали автора, его стиль. К примеру, в одной из подборок у меня было стихотворение о воронах, которые предчувствуют непогоду, и там строка есть «И в воздухе кружит тяжёлое перо…» И вот Юра выхватил из текста это «тяжёлое перо» и дал его в качестве названия всему циклу. То есть остальные-то стихи подборки не об этом были, но он дал такое название, чтобы подчеркнуть «тяжёлое перо» автора. А другую подборку он назвал «Навязанная судьба» — тоже по строке из стихотворения… Он мне всё говорил: «Ну, Могутин, мрачен ты! Ты ещё мрачнее, чем я». (Куда же, мол, это!..) А я вижу, при этом, что ему нравится тональность моих стихов, что он доволен…
— А на семинары в Литинститут Вы к нему никогда не ходили?
— Нет, как-то не возникало желания. Несмотря на то, что Кузнецов был на несколько лет моложе меня, учился он в Литинституте раньше, чем я на ВЛК, и сидел я в аудитории на том месте, где раньше сидел он. О чём мне не раз напоминал наш преподаватель, профессор М. П. Ерёмин: «Юра Могутин, Вы сейчас сидите на месте Вашего тёзки — Юрия Кузнецова. Помню, Кузнецов вот так сидел, а голова у него клонится, клонится к столу и — упала. Я сразу начинал тише говорить: великий поэт устал, ему отдохнуть надо» (Смеётся). Своеобычный такой старик был этот Ерёмин.
— То есть Ерёмин считал Кузнецова великим уже тогда, когда он только учился?
— Нет, сейчас я не могу сказать с определённостью — считал он его гением в бытность Юры студентом, или ему уже потом так стало казаться, когда все заговорили о Кузнецове… Но старик этот был большим оригиналом. Первое своё занятие — а он вёл у нас спецсеминар по Пушкину — Михаил Павлович начал так: седой, патлатый, он несколько минут
бегал по просцениуму — туда-сюда, туда-сюда — потом схватил стул и грохнул о пол. Стул — вдребезги, аудитория в непонимании и накалена до предела. А старый лицедей, тряся седыми патлами, вопит, тыча в нас пальцем: «Рабы-ы-ы! Рабы-ы-ы! (Все в шоке) А вот ОН!.. (имелся в виду Пушкин)» — и после такого вот вступления Ерёмин начинал вещать о Пушкине…— Это сколько же стульев он у вас перебил? — поинтересовался я у завуча.
— Да что Вы! — засмеялась Нина Аверьяновна. — Разве у него хватит сил стул разбить! Это же один и тот же стул. Ему его каждый раз специально собирают и осторожно ставят на сцену. Это спектакль у него такой.
А потом уже Юра сам вёл семинар на ВЛК.
— Кузнецов вмешивался в вашу творческую «кухню»? Пытался направить ваше творчество в какое-то определённое русло?
— Чего не было, того не было, мелочной опеки не было, а вот разборки по поводу «тонких материй», сакральных всяких вещей случались.
Что и говорить, поэт должен жить по законам, им самим установленным, и никто — ни Кузнецов мне, ни я Кузнецову — не можем быть законодателями. И когда он начинал мне втемяшивать свою заумь, я протестовал: «Юра, не надо меня своим сумасшествием наделять. У меня своего достаточно. Давай-ка, ты по-своему с ума сходишь, а я по-своему».
— Кстати, Вы помните что-то из того, что он вам говорил в этом плане, как стихи писать надо?
— Нет, конкретно, повторяю, стихи писать он меня не учил, у него хватало такта, чтобы не учить меня. Он всё-таки при мне старался себя осаживать. Остальных-то, насколько я знаю, всех учил… Помню, ещё когда он готовил первую мою подборку к публикации, то спросил: «А как ты насчёт того, чтобы что-то поправить?» Я говорю: «Убеди меня — я не против, если твой вариант будет лучшим. Только благодарен буду». Он мне тут же говорит: «Да чего тебя править! Твои стихи — это твои стихи. Кто их может править». При всей своей гордости, даже гордыне, он всё-таки понимал другого. Во всяком случае, моё авторское самолюбие он щадил. Но свою одержимость астральными вещами и мистикой норовил привить и мне.
Однажды я принёс ему подборку, в которой было стихотворение о бабочке.
Обычно авторы приносили ему в редакцию стихи, и он их откладывал — когда там ещё рассмотрит! А мои он смотрел сразу, при мне: «Ну-ка, ну-ка, давай! Что ты там принёс?»
И вот он читает стихотворение о бабочке: «Бабочка — грустная шутка Творца, // Что отдыхал после гнева и грома. // Нету в ней веса, почти невесома. // Жизнь её длится четыре часа…» И кончается всё тем, что щепотка хитина, невзрачного мусора от этой трепетной красоты остаётся…
Кузнецов долго читал это небольшое стихотворение, наконец, оторвал тяжёлый взгляд от страницы:
— Как ты на такую тему поднял руку?! Ты же не раскрыл! Что такое бабочка? Ты знаешь, что такое бабочка?!
Я спрашиваю:
— Что ты имеешь в виду? Что тут непонятного? Бабочка — и есть бабочка, слабое существо, однодневка…
Он опять своё:
— Бабочка — это же реинкарнация! Это же — сначала кокон, потом…
Тут я вспылил:
— Юра! Ты рассуждаешь «от планктона — до Платона»! А у меня просто — бабочка. Стихотворение о красивом создании. И всё.
Он опять своё:
— Ну, это ж нельзя так. К бабочке так… Ну, что ты написал! Ты разверни, как она в другой жизни живёт, в разных измерениях…
Вижу, разговор зашёл в тупик, говорю ему:
— Да не давай ты эту бабочку, на фиг! Не мучай себя и меня. Господи, небольшое стихотворение… Стоит ли копья ломать! Ну, не буду я его переписывать.
Он:
— Нет, ты подумай, подумай…
Я:
— Мы о разных вещах говорим. Оно у меня так написалось, я его так вижу. Зачем же мне его переделывать?