Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Зверь из бездны. Династия при смерти. Книги 1-4
Шрифт:

Если мы вспомним религиозное происхождение и характер римских зрелищ, то ясно будет, что подобные речи не должны были нравиться не только тем стародумам, которые видели в гладиаторских боях нечто вроде национальной школы мужества и сурового духа, своеобразной кузницы, выковывающей человеку стальное сердце с закалом испанского клинка. Таким стародумам речи Сенеки могли казаться только достойными презрения, как «бабьи нежности». Но в ушах людей религиозных они звучали и непростительным вольнодумством. При государе более религиозном и консервативном, чем воспитанный им Нерон, напр. при Августе или Клавдии, которых обоих искренно ненавидел, Сенека вряд ли осмелился бы говорить с такою силою против священного учреждения игр. Резкость его в данном случае, как и в выпадах против войны, в значительной степени обусловлена уверенностью встретить сочувствие и поддержку единомыслящего принцепса. Усерднейший театрал и сам актер, любитель скачек, бегов и сам наездник, Нерон не любил игр амфитеатра и, в особенности, гладиаторских боев, отдавая им внимания не более, чем требовалось, чтобы не оскорбить охочий до них народ. Все, что Нерон делал для игр

амфитеатра, говорит больше о роскоши и желании показать публике богатый и красивый балет, чем о страсти к кровопролитию, которую историки отметили, например, за императором Каем Цезарем, Титом (утехою рода человеческого), за сыном Тиберия — Друзом, за дедом Нерона Л. Доминицием Аэнобарбом и многими другими государственными людьми. Светоний свидетельствует, что Нерон запретил, чтобы в гладиаторских боях люди дрались насмерть, хотя бы то были осужденные преступники. От Светония же знаем о другом указе Нерона, которым он заменял осужденным преступникам казнь принудительными работами по государственным постройкам. Эта мера отнимала у игр главный источник их человеческого материала (Hermann Schiller). Wallon пытается объяснить невнимание Нерона к амфитеатру аристократическою ревностью, которую он, как артист трагедии и оперы, питал к успеху гладиаторов. Но натянутость этого предположения очевидна. В тех условиях, в которых Нерон выступал певцом, актером и наездником, он мог выступить и на арену, в каком ему угодно было бою. Да, если верить анекдотам, собранным у Светония и Ксифилина, незадолго до падения своего он уже и собирался (см. I том, главу «Кто пришел к власти?»). Все это значительно противоречит сложившемуся представлению о Нероне, как о кровопийце из жажды крови, и, в особенности, легенд о Нероновом гонении. Но в настоящее время трудно сомневаться в том, что пресловутого гонения этого вовсе не было; если же и были какие-то репрессии, давшие легенде вырасти, как огромному дереву из горчичного зернышка, то, во всяком случае, были они и не тех размеров, и не того характера, как утвердили их устные предания и письменные романы III — IV веков, в особенности же, христианские интерполяции в книгах Тацита и Светония. Но, в свое время, нам предстоит так много заниматься этим вопросом, что будет бесполезно отвлекаться к нему мельком сейчас.

Нелюбовь Нерона к войне и военщине, в конце концов стоившая ему гибели в военной революции, было всосана им, конечно, из стоических наставлений. И, опять-таки, лишь в условиях этой нелюбви первый министр военной империи мог публично разражаться в философских трактатах своих тирадами против войны, как массового помешательства, высочайшей степени гневной ярости и буйства:

— Если бы человечество слушало, что говорят мудрецы, оно бы поняло, что только у него и дела — мастерить солдат.

— Уж не отдельные лица, целые народы охватывает безумие... ужасы совершаются не как-нибудь случайно, а по силе сенатус-консультов и плебисцитов, и всем повелевают то, что запрещают каждому в отдельности... Столь повелительное и всесторонне разливающееся бешенство дает много работы мудрости и заставляет ее собрать все свои силы... В среде такой извращенности для того, чтобы исцелить застарелое зло, нужны энергичные меры; только власть догмы в силах выполоть порок, так глубоко вкоренившийся...

В подкрепление догмы приводятся примеры святых стоицизма. Воинственный Александр принижается пред гражданином- культуроносцем Геркулесом, — как в наших русских былинах впоследствии народное самосознание принизило бродячего завоевателя Вольгу Святославича пред богатырем землевладельческой оседлости Микулою Селяновичем. Указывается, как пример отвращения к кровопролитию, величайший угодник стоицизма Катон, который, когда осуждено было ему пасть от собственной руки, употребил для самоубийства меч, никогда ранее не обагренный человеческою кровью (Havet). Стоики поклоняются памяти и могиле Сципиона Африканского и почитают его святым — не за то, что он командовал большими армиями, а за то, что уважал он и благоговейно любил свое отечество (Martha).

Стоический антимилитаризм, проповедуемый Сенекой, Музонием Руфом и другими стоиками, несомненно захватил поколение общества, при том на весьма высокопоставленных его кругах. Не любит войны сам Нерон. Двое из его соперников, Рубеллий Плавт и Кальпурний Пизон, погибли, буквально, по отвращению взяться за оружие, которое, почти наверное можно утверждать, было бы для них благоприятно. Преемник и товарищ Нерона, Отон, после того как был свидетелем страшного сражения при Бедриаке, предпочел покончить жизнь самоубийством, чем оставаться предлогом к междоусобию и вождем гражданской войны. Дюрюи с презрением говорит о стоических влияниях в неронском обществе; это де малая и бессильная кучка изолированных умников. Нельзя, к сожалению, отрицать в ней преднамеренной, «сверхчеловеческой» изоляции от прочего мира, но позволительно сомневаться, точно ли она была так мала и бессильна. С чего-нибудь да бесновались же против нее крепостники и мракобесы века. Да и было где размножиться ее контингенту. Сенека-отец рассказывает, что класс ритора, которого он слушал, посещало по меньшей мере 200 человек. Класс Аттала всегда был осажден слушателями. Сенека, шестидесятилетним стариком, находил время, между государственными и научными трудами, бывать на лекциях философа Метронакса (Aubertin). Имело ли красноречие стоических кафедр непосредственное влияние, заражало ли оно аудиторию фанатизмом убеждения? Сам же Дюрюи с почтительным изумлением приводит пример одного из таких аристократических учеников, большого барина, Плавтия Латерана, который, будучи арестован по прикосновенности к Пизонову заговору, отвечал своему следователю на допросе в таком тоне:

— Когда я захочу что-нибудь сказать, то буду говорить с твоим барином, а не с тобою, холоп.

— Я брошу тебя в тюрьму.

— А разве идя в тюрьму необходимо плакать?

— Тебя отправят

в изгнание.

— Кто помешает мне и в изгнание унести бодрость духа?

— Ты будешь казнен.

— И это не причина, чтобы хныкать.

— Закуйте его в кандалы.

— Я и в них останусь свободным.

— Я велю отрубить тебе голову.

— А я разве говорил тебе, что моя голова застрахована от меча?

Следователь тем более мог оценить стоические ответы, что был человек образованный: Эпафродит, библиотекарь Нерона, в дворне которого уже воспитывался в это время — мальчиком рабом — величайший апостол и утвердитель стоицизма, автор «христианства без Христа», — хромой Эпиктет. Он сохранил эту страшную сцену в своих «Рассуждениях».

Разумеется, таких, как Латеран, было меньшинство. «Я знал, — пишет Сенека (Epist. LVIII) таких, которые многими годами усиживали скамьи аудиторий и однако не воспринимали ни малейшей философской окраски... Как мало таких, которые доносят до дому благие решения, что сложились в них под очарованием лекций профессора!» Однако, такие не только были, но и день со дня увеличивались в числе, образуя при кафедрах нечто вроде философской кандидатуры (proficientes). Они вели записки лекций, составляли конспекты и руководства (commentarii, summaria, breviaria, indices), организовали рефераты с дискуссиями (litterata colloquia), работали в специальных семинариях. Словом, относились к избранной науке так же усердно, постоянно и внимательно, как всякий серьезно занимающийся студент высших учебных заведений. Хорошие профессора шли к ним навстречу. Философ Тавр, по окончании лекций, предлагал аудитории — требовать от него объяснений темных или непонятных мест (Авл Геллий, I). Да и из того-то большинства слушателей, которое Сенека презирает, как нефилософское, мало равнодушных и посещающих лекции без всякого интереса, просто по моде. То, что пишет Сенека, говорит больше о неспособности и легковесности этой неуспешной массы, чем об отсутствии в ней внимания и желания учиться, а тем более, как теперь у нас говорится, «направления». Напротив: «Эти пожалуй, даже самые усидчивые и упрямые. Об иных просто подумать можно, что они не ученики, а арендаторы какие-то своего профессора. Другие приходят слушать, а не учиться; кафедра для них театр, лекция — представление. Сколько видишь таких, для которых школа — публичное учреждение для развлечения и удовольствия. Их цель — не избавиться чрез нее от некоторых пороков, не извлечь из нее те или иные правила поведения, но доставить известное удовольствие ушам своим. Некоторые из таких являются на лекции с записными книжками, чтобы заносить в них — что? Мысли? Нет, словечки, которые они потом повторяют бесплодно для других и самих себя. Рядом с ними надо отметить энтузиастов, их воспламененные лица отражают их внутреннее волнение, они похожи на фригийских евнухов, жрецов Кибелы, которые входят в неистовство при звуке флейты».

Жили эти люди не всегда достойно своего учения, но умели красиво умирать, и учили тому же хорошо. Сенека, очень много писавший о смерти и сам сумевший встретить ее с благородством, скрасившим всю его, не весьма благородную, биографию, провозглашал смерть величайшим благодеянием природы:

— Это она освобождает раба вопреки воле господина, разбивает оковы пленников и вырывает из тюрем тех, кого томит в них произвол тирании. Это она объясняет изгнаннику, которого мысли и взгляды всегда обращены в сторону отечества, что, право же, неважно, погребут его с тамошними или здешними покойниками. Если судьба так несправедливо разделила общие блага и подчиняет одного человека другому, хотя родились они в жизнь с одинаковыми правами, — это она, которая всех равняет. Это она никогда не сгибается под велением чужой воли, в ее присутствии человек не чувствует низости своего положения, ей — нельзя приказывать... Да, лишь благодаря ей, жить не значит терпеть муку, лишь благодаря ей могу я сохранить душу мою в безопасности от чужих посягновений и хозяйкой самой себя. Она мне — как убежище от кораблекрушения. Я вижу пред собой всевозможные виды орудия пытки... но я вижу также смерть. Вот враги варвары, либо хоть и сограждане, но тираны: но рядом с ними — вот она и смерть. Не так тяжко даже самое рабство, когда знаешь, что, если опостыл тебе хозяин, то одним прыжком можно достигнуть свободы; против всех обид жизни есть у меня великая подмога: смерть!

И еще: — убедись же ты, что тот, кто уже не существует, не может и страдать, что все ужасы ада не более как сказки, что нет для мертвых ни мрака, ни темниц, ни огненных потоков, ни реки забвения, ни суда, ни обвинения, и, что всего главнее в этой возвышенной свободе, — ты не найдешь там тиранов!

Havet рекомендует сравнить эту тираду с известными стихами «Книги Иова»:

«Там беззаконные перестают наводить страх, и там отдыхают истощившиеся в силах.

«Там узники вместе наслаждаются покоем и не слышат криков приставника.

«малый и великий там равны, и раб свободен от господина своего» (III, 17—19).

Должен сознаться, что всякий раз, когда я читаю вышеприведенные строки Сенеки, в которых искреннее чувство возвысило слова на уровень настоящего поэтического пафоса, — в памяти моей невольно начинают звенеть стихи поэта, — из всех поэтов, воспевавших радость смерти, — наиболее тягостно ползшего к ней чрез страшные страдания души и тела, да и схожего несколько с Сенекой двойным путем невеселой жизни своей...

Не страшен гроб, я с ним знакома;

Не бойся молнии и грома,

Не бойся цепи и бича,

Не бойся яда и меча,

Ни беззаконья, ни закона,

Ни урагана, ни грозы,

Ни человеческого стона,

Ни человеческой слезы.

(Некрасову «Баюшки-баю».)

Если смерть кончает жизнь, как заключительная точка после слова «Конец» на последней странице рукописи, то главной целью жизни становится выдержать свою рукопись в такой благородной цельности, чтобы смертная точка явилась в ней не стихийною случайностью, но логическим результатом всей житейской эволюции мудреца.

Поделиться с друзьями: