Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Зверь из бездны. Династия при смерти. Книги 1-4
Шрифт:

Очень любимый своими учениками, Музоний, однако, не позволял себе нежничать с ними:

— Если у вас находится время хвалить меня, — то это доказывает, что вы у меня ничему не научились... Философ, — говорил он далее, — тот же врач; раз вы побывали в его аудитории, то должны возвращаться в нее не с нелепыми овациями, а с видом печальным и озабоченным, ощупывая язву, которую он в вас открыл. Как скоро профессор убеждает, советует, отвращает, а слушатели рассыпают ему банальные хвалы, кричат и аплодируют, очарованные остротами, плавностью построения, периодами, — можете быть уверены, что и он, оратор этот, и его слушатели напрасно теряют время, и что перед вами не философ, но — так, живая флейта (Авл Геллий, V).

Не он один из стоиков протестовал против оваций, выдающих, что лекция принимается слушателями как источник сильных ощущений, а не как система логического рассуждения.

— Разве больной аплодирует врачу, который делает ему операцию? Молчите, углубитесь в самих себя, отдайтесь лечению, вам предлагаемому; я не хочу, чтобы у вас вырывался другой крик, кроме стона, который может вырваться у вас от того, что я ощупываю ваши раны.

Таков был наставник Рубеллия Плавта. После заговора Пи- зона Нерон, придравшись к близости Музония Руфа с некоторыми заговорщиками, закрыл его философские курсы и отправил в ссылку на Гиару, маленький островок Эгейского моря, самого профессора. Участие в заговорах — отнюдь не в духе Музония Руфа, и можно верить словам Тацита, что его действительное преступление заключалось в чрезмерной популярности — особенно среди молодежи. Несколько студентов последовали за профессором даже в ссылку, не только по доброй воле, но и с риском компрометировать собственную благонадежность. По свидетельству Филострата, пребывание Музония создало на пустынной Гиаре нечто вроде классической Ясной Поляны: умнейшие и просвещеннейшие люди Греции

приезжали к философу-отшельнику познакомиться с ним и поучиться от него. Даже много лет спустя по кончине Музония Руфа Гиара посещалась многочисленными туристами, охочими взглянуть на источник, который ссыльный философ открыл на острове, до него безводном. По смерти Нерона Музоний Руф возвратился в Рим. В самый разгар жестокой гражданской войны, кипевшей в стенах самого Рима, мы встречаем Музония Руфа бродящим между рядами флавианцев с проповедью о благах мира и ужасах войны, с тем самым увещанием, какого многие требовали в наши дни от Льва Толстого по поводу англо-трансваальской войны. Проповедь стоика-непротивленца, конечно, не увенчалась хотя бы даже тенью успеха. «Многих это забавляло, а большому числу надоедало; но были и такие, которые бы его прогнали и растоптали ногами, если бы он, уговариваемый наиболее умеренными солдатами и угрожаемый другими, не убрался со своею несвоевременной философией» (Тацит). Едва Флавии воскресили некоторое подобие государственного порядка, Музоний Руф поднял в сенате дело о восстановлении памяти друга своего, Бареи Сорана, одного из лучших представителей стоического толка, погибшего при Нероне в процессе Пета Тразеи, по предательскому доносу некоего П. Эгнатия Целера, выходца из Бейрута, тоже стоика и профессора философии. Дело свое Руф провел прекрасно: «Манам Сорана дано было удовлетворение», а Публий Целер осужден, хотя защиту его принял на себя, далеко не к славе своей, знаменитый циник Деметрий. Его взял задор доказать, что красноречие может вызволить из-под суда даже и несомненно виновного человека. Но личность Эгнатия, «предателя и осквернителя дружбы, за наставника которой он выдавал себя», внушила суду непобедимое отвращение. Сам он чувствовал себя столь безнадежно преступным, что не имел духа возразить обвинителю хотя бы словом. Сенаторы сделали Музонию Руфу овацию, достойную его честного подвига, Деметрий же ушел, едва ли не освистанный. Когда Веспасиан, утомленный жалобами на шарлатанов, заполнивших Рим под масками философов, выслал из столицы всех, носивших это имя, — исключение было сделано только для Музония Руфа. Скончался Руф в глубокой старости. Происхождением он был этруск из города Вольсинии, званием — всадник.

IV

Предостережения, сделанные Рубеллию Плавту Л. Антистием Ветером, раз огласившись в городе, конечно, не могли остаться неизвестными Тигеллину. Рим был наводнен его шпионами, соглядатаи шныряли по улицам, кружкам, пирам, - - даже в публичных домах проститутки были обязаны заводить вольные речи о правительстве, чтобы выманивать у гостей неосторожные обмолвки. Как скоро донесено было Нерону о деятельном сочувствии бывшего консула казненному зятю, участь Антистия была решена. Однако, его не посмели привлечь к ответственности немедленно. Или Антистий слишком ловко вел свои дела, и не к чему было привязаться, кроме бездоказательных городских сплетен, или же он, умевший опережать даже цезаревых гонцов, оказался слишком влиятельным человеком, — только он не пострадал ни сейчас, ни даже во время розыска по заговору Пизона. И лишь когда розыском этим поубавили число знати чуть не наполовину, а на остальных навели ужас беспрекословного рабства, — лишь тогда взялись и за Антистия Ветера. Его обвинил собственный его вольноотпущенник, Фортунат; проворовавшись на управлении поместьями Антистия, он думал покрыть свое мошенничество ложным, но угодным правительству доносом. В товарищи по обвинению Фортунат взял Клавдия Демиана, плута, арестованного Л. Ветером, по званию проконсула Азии, за какую-то гнусную проделку. Острожник заявил в тюрьме на Ветера слово и дело и был немедленно освобожден для свидетельства, а собственное дело его направлено к прекращению.

Узнав обстоятельства, из которых возникло против него обвинение, Антистий возмутился, что его хотят принудить стать на одну ногу с негодяем-вольноотпущенником, и уехал в свое Формианское поместье (Formaie — город на Гаэтанском заливе; близ него некогда убит был Цицерон). Там Тигеллин немедленно окружил Антистия тайным, но весьма прозрачным полицейским надзором. Дочь Антистия, Поллита, вдова Рубеллия Плавта, бросилась в Неаполь, где находился тогда Нерон, — молить о пощаде. Цезарь ее не принял. Тогда она стала стеречь его выходы и, едва он показывался из дворца, издали молила: — Выслушай невинного! не предавай своего когда-то товарища-консула в жертву вольноотпущеннику!.. Нерон делал вид, что не слышит. Изнемогая в скорбях, Поллита переходила от слез и рыданий к проклятьям и ругательствам, но император будто оглох: беснования несчастной женщины сердили его так же мало, как трогали мольбы. Трудно понять, почему Поллиту не уняли. Может быть, по странному образу жизни, который она вела со смерти мужа, и по дикому виду, ее почитали за сумасшедшую. Может быть, коварно давали ей случай неприличными выходками против главы государства отягчить и без того уже трудное положение Антистия.

Потеряв надежду, Поллита возвратилась к отцу. Он тем временем получил дружеское предупреждение, что сенат назначил быть следствию и смертный приговор составлен уже заранее. В таких крайних опасностях римская знать не имела обычая дожидаться услуг палача. Из всех, почти бесчисленных самоубийств, рассказанных у Тацита, смерть Антистия — одно из самых спокойных и величавых. Теща его Секстия, бабка Пол- литы, и сама Поллита захотели умереть вместе с ним. Друзья советовали Антистию внести в свое завещание имя цезаря, как наследника некоторой части имущества, чтобы тем обеспечить остальное за сиротеющими внуками. Это был обычный в Риме прием посмертной взятки. Но Антистий был человек прямолинейный, неподатливый и не пожелал запятнать последнюю минуту честной жизни холопскую уверткой.

— Свободным я жил, свободным и умру, — сказал он.

Затем роздал рабам все деньги, сколько имел при себе, и приказал разграбить дочиста свой дом, все, что только будет каждому под силу взять и унести, — за исключением трех кроватей. Затем все трое самоубийц, под широкими плащами, наброшенными ради приличия, раздеваются донага, все трое — одним и тем же ножем — перерезывают себе жилы и ложатся на кровати. Рабы поспешно несут их в баню, и, в теплых парах ее, они медленно отходят в вечность. Отец не сводит глаз с дочери, бабка с внучки, а та смотрит то на того, то на другую, и все трое непрерывно молятся богам — умереть раньше других, чтобы унести на тот свет образы близких еще живыми, хотя уже близкими к смерти. Судьба соблюла порядок старшинства: первой умерла Секстия, за ней Антистий, а последней — молоденькая Поллита. Так кончил Антистий жизнь, «проведенную почти в духе полной свободы» (Тацит).

Трагические самоубийства целыми семьями были нередки в тот жестокий век. Аррия и Пет, Сенека и Паулина стали в потомстве школьными примерами супружеской верности, ненарушимой и самой смертью. Но самоубийство Антистия одиноко и необычайно выдвигается даже на таком кровавом фоне. Однако, страшное впечатление, какое должны были произвести в Риме эти три согласные смерти, не избавило самоубийц от кощунственной комедии посмертного суда. Повторена была та же пошлость, что по убийстве Рубеллия Плавта и Корнелия Суллы. Сенат выслушал дело о заведомо умерших людях, как о живых, и присудил покойников к смертной казни по обычаю предков, — то есть, засечь до смерти, а трупы обезглавить. Нерон вдруг нашел нужным проявить великодушие, которое теперь ему ровно ничего не стоило: отменил сенатское решение, как слишком жестокое, и милостиво дозволил трем покойникам — выбрать способ смерти по своему вкусу. — Мало убить — надо еще издеваться! гневно восклицает Тацит. Действительно, поведение власти в этом случае так безобразно-дико, что невольно хочется подыскать ему какую-нибудь логическую гипотезу и разумное объяснение. Пусть Нерон, к тому времени окончательно изломавшись от актерства, спившись с круга, изгрязнив воображение развратом, вел себя жестоким безумцем. Но ведь сенат еще перещеголял его в безумии, — цезарь смягчает его свирепый приговор. Зачем? для насмешки, как говорит Тацит? Но подобная насмешка унизительна в сто раз более для палача, чем для жертвы. Римляне уважали мертвых и не любили шуток над ними. Разгадка в том, что, было значительное различие в завещательных правах имущества и чести между лицами, умирающими от руки палача и приговоренными умереть как бы по своей воле. В истории Антистия поминаются его внуки- наследники, которые, очевидно, получили следуемое им по завещанию, так как об отчислении имения Антистия в государственную казну Тацит, обыкновенно весьма аккуратный на подобные отметки, ничего не говорит. Позволительно думать, что кто-либо из доброжелателей сирот уговорил Нерона смягчить сенатский приговор, все равно, неисполнимый, действуя в их наследнических интересах. Что Нерон гнал Антистия только потому, что тот, так сказать, мозолил ему глаза, как живая память о Плавте, говорит сам Тацит. Такой же ярой личной ненависти, чтобы ругаться над мертвым и погребенным врагом, ему не за что было питать к Антистию. Ведь даже прах самого Плавта он оскорбил только плоской шуткой,

брошенной вскользь, — с чего бы так глупо озвериться ему теперь, когда дело шло всего лишь о Плавтовом тесте и сообщнике? После Пизонова заговора и казней опаснейших аристократов Нерон уничтожил Антистия лишь за компанию с другими представителями побежденного высшего класса. Что в эту пору Антистий был уже львом без зубов и с обрубленными когтями, что во дворце не придавали ему прежнего страшного значения и приняли донос на него довольно равнодушно, свидетельствует малая награда, полученная доносчиком Фортунатом: ему дали право на постоянное место в театре на курьерских скамьях (locus in theatro inter viatores tribunitios datur).

ОКТАВИЯ

I

Не считая возможным, чтобы Нерон произнес над мертвой головой Рубеллия Плавта речь против Октавии, вложенную в уста цезаря Кронебергом, нельзя, однако, сомневаться, что чувства его и намерения в данные дни были именно таковы, как они изложены в строках Тацита, обращенных русским переводчиком в монолог. Смерть соперника развязала Нерону руки. Теперь променять его не на кого, — значит, он волен делать, что хочет и, прежде всего, прогнать ненавистную Октавию. Она — живой упрек ему своей «скучной добродетелью». Она чересчур любима народом. Она — неприятное воспоминание, неотлучный укор совести, потому что она — дочь Клавдия, человека, которого убили для того, чтобы отдать принципат Нерону. Переступив к власти через труп приемного отца, Нерон ненавидел и презирал его память. Уже говорено, что он с восторгом принял злобную сатиру Сенеки на апофеоз Клавдия, делал презрительные намеки на покойного принцепса в первой своей тронной речи к сенату, и не мог видеть грибов, которыми был отравлен Клавдий, без того, чтобы не сострить по-гречески насчет их обожествляющей силы. Так грибы и слыли в Риме, при Нероне, с легкой руки самого императора, кушаньем богов, deorum cibus. Впоследствии отвращение к Клавдию приняло у Нерона характер прямо какой-то мании. Он открыто, словом и делом, ругался над своим предшественником, попрекая его то глупостью, то свирепостью. Острил, что это был болван, заика, неспособный сложить бе-а-ба, и приказал считать недействительными многие указы и резолюции Клавдия, как исшедшие от человека невменяемо-слабоумного. Он не позаботился даже почтить памятником место, где было предано сожжению тело Клавдия, и оно оставалось лишь обнесенным легкой и невысокой решеткой. Культ бога Клавдия Нерон упразднил, т.е. предал забвенью, немедленно по убиении матери, а храм, воздвигнутый ему Агриппиной, приказал, без долгих проволочек, сравнять с землей, как скоро холм, где стояло святилище, понадобился ему для Золотого Дворца.

Уничтожить Октавию взялась Поппея. Путь был избран обычный: ложный донос о прелюбодеянии с рабом. Один из музыкантов оркестра императрицы, виртуоз-флейтщик, по имени Эвкар, родом египтянин из Александрии, был куплен принять на себя вину. Получив его сознание, Тигеллин арестовал камеристок Октавии и допросил их с пристрастием в застенке. Некоторые, не выдержав пытки, наклепали на императрицу все, что было им продиктовано. Но огромное большинство до конца стояло на том, что их госпожа непорочна. А одна из ближайших служанок государыни, когда Тигеллин пристал к ней с циническими расспросами, пришла в такое негодование, что оборвала гнусного сыщика вполне заслуженной резкостью:

— Даже самая поганая часть тела Октавии, — воскликнула смелая женщина, — и та чище твоего рта! (Castiora esse muli ebria Octa viae respondit, quam os Tigellini).

Необычайное мужество прислужниц Октавии дало Фаррару повод признать их христианками, ученицами ап. Павла, который в это время действительно был уже в Риме. Эта фантазия, разыгранная опять-таки на тему знаменитого стиха о «святых из дома цезаря» в Павловом послании к филиппийцам, совершенно произвольна. Как добрые помещики дореформенной России имели верных и преданных крепостных, так и в Риме человечное обращение господина с рабом делало последнего не только любящим, но и способным на высокие подвиги самоотвержения. Задолго до христианской эры, во время кровавой расправы Мария с партией Суллы, рабы Корнута спасли ему жизнь, сказав пришедшим за ним солдатам, что он уже умер. В доказательство, они устроили фальшивое погребение и сожгли на костре труп какого-то неизвестного человека. Эпоха проскрипций Августа богата примерами подобного рода, тщательно сохраненными у Аппиана. Один раб спрятал своего господина в горной пещере. Их выследили. Тогда раб пустился на последнюю хитрость: вышел из убежища, убил первого встречного и представил труп властям, говоря, что — вот его господин, им умерщвленный. Этот раб не только спасал своего хозяина, но вдвойне рисковал за него жизнью, как в случае, если бы обман открылся, так и в случае, если бы ему поверили. Взвести на себя убийство господина, хотя бы даже и гонимого властью, было для римского раба смертельной опасностью. Воспользоваться доносом раба против господина, хотя бы и заведомо справедливым, весьма долго считалось позором для правосудия. Одного такого доносчика Красс заковал в кандалы и отправил к хозяину, вместе с представленными рабом обличающими документами. Другой раб разоблачил хитрость своего товарища, которой тот хотел спасти их от казни общего господина. По настоянию народа суд отправил предателя на крест, а верному рабу даровал свободу. В смутные времена государства раб часто менялся платьем с господином, угрожаемым противной партией, и, вместо него, падал жертвой преследования. Словом, в пустыне рабства, грозной, грубой и ненавидящей, всегда были странные оазисы, цветущие добром и миром. Великолепное письмо Сенеки к Люцилию в защиту рабов показывает, что не Бог весть какие благодеяния требовались от рабовладельца, охочего купить себе расположение принадлежащего ему двуногого стада. Так, например, Сенека строго порицает надменный обычай морить прислугу по целым ночам голодом, скукой, бессонницей, заставляя бессмысленно стоять вокруг пирующих господ — стоять, не смея ни на минуту присесть, не смея не только слово шепнуть, но даже чихнуть или кашлянуть: иначе — розги. «Много поносят господина те рабы, — говорит Сенека, — которым запрещено раскрывать рот в его присутствии. А те, которым никто не затыкает глотки, которые имеют право разговаривать не только в присутствии господина, но даже с ним самим, готовы хоть шеи себе сломать из-за господина и рады обратить на самих себя грозящую ему опасность. Те рабы, которые разговаривали за едой, всегда молчали во время пытки». Последние слова — точно писаны на случай розыска над Октавией. Впрочем, подвергнутые пыткам камеристки, вероятно, не все были рабынями. Имелись между ними и вольноотпущенницы — класс, ненавистный Тациту, и в массе действительно не высокой нравственности, но нередко люди его поднимались до высоких подвигов признательности к тем, кто дал им свободу. Если в числе вольноотпущенников Антистия нашелся предатель Фортунат, то были между ними и такие, которым Антистий не боялся вручить, вместе с письмом к Рубеллия) Плавту, свою седую голову. Народный трибун Октавий Сагитта умертвил, на тайном свидании, свою любовницу Понцию Постумию, женщину, его разорившую и обманувшую, и тяжело ранил — так что почел убитой — служанку Понции, свидетельницу преступления. Вольноотпущенник Сагитты принял вину на себя. — Зачем ты это сделал? — спросил его следователь. — Я хотел отомстить негодной женщине, обидевшей моего господина. Объяснение было признано удовлетворительным, — стало быть, приверженность вольноотпущенников к господину до готовности умереть за честь его была не редкость в этом веке. Вольноотпущенник Сагитты, конечно, попал бы на казнь, если бы раненая служанка, придя в себя, не разоблачила его великодушной лжи, обличив истинного убийцу. Вольноотпущенник Мнестер убил себя на костре всеми покинутой Агриппины. В подло-трусливой- жизнелюбивой, предательской толпе участников Пизонова заговора вела себя порядочным человеком и выказала истинное гражданское мужество лишь одна вольноотпущенница Эпихарис. Наконец, впоследствии, самому Нерону дали возможность умереть свободным, оставаясь верными ему до конца, только рабы да вольноотпущенники. Руками своей доброй феи, опять-таки вольноотпущенницы Актэ, и старухи-кормилицы из рабынь он был предан погребению. Если столько преданности проявляли люди рабского происхождения к господам жестоким и распутным, можно вообразить, как много прочнее должна была слагаться привязанность их к господам кротким и порядочным, вроде Октавии.

II

За невозможностью признать Октавию прелюбодейкой, Нерон объявил ей обычный гражданский развод, под предлогом ее неплодия, — совершенно так же, как, полторы тысячи лет спустя, поступил наш Василий Московский с Соломонией Сабуровой, когда надо было очистить место для Елены Глинской, этой русской Поппеи пополам с Мессалиною. Сперва Октавию оставили спокойно жить в Риме, дав ей в удел дворец покойного Бурра и поместья казненного Плавта. «Зловещие дары!» восклицает Тацит. Как скоро Поппея была объявлена законной женой Нерона, Октавию выслали из столицы в Кампанию, причем за бывшей императрицей учрежден был полицейский надзор. Но Бурр недаром некогда предложил Нерону, вместо совета на развод с Октавией, насмешливый вопрос о возрасте приданого, подразумевая империю. Когда Нерон убил Британика, Рим только покачивал головами; когда он убил Агриппину, Рим сделал ему овацию, но, когда он воздвиг гонение на неповинную Октавию, последнюю из законных Клавдиев и одну из немногих честных женщин города, — народ заволновался. Ропот был очень силен. Из текста Тацита можно заключить, что были люди, которые самоотверженно требовали восстановления Октавии в попранных правах, не боясь ставить за то на риск собственные головы. Защита их, говорит историк, была в незначительности их общественного положения.

Поделиться с друзьями: