Зверь выходит из вод
Шрифт:
Поерзала, вмещаясь поудобней.
– Сейчас вот чувствую себя рыбой, – сказала сквозь шумный водяной лязг. – Какой-нибудь неуклюжей касаткой. К тому же гниющей касаткой.
– Пожалуйста, перестань говорить такое.
– А ты бы видел, какой я раньше была. До этой треклятой болячки. Кстати, старый друг звонил. Очень в гости напрашивался. Я как могла отнекивалась, а он ни в какую. Приду и все тут, сказал.
– И что, придет? – недоверчиво спросил он.
– Похоже, что да, – виновато ответила мать, помедлив.
– Когда? У нас же бардак страшный!
– Та знаю я, – сказала мать. – Думала, если
– Так а когда он придет?
– Завтра вечером.
Повисла пауза. Он рассматривал серые швы плитки, нашел отколыш, давно известный, похожий на Килиманджаро из картинки по географии. За стиральной машиной подпирал стену отжим, состоящий из двух тесно подогнанных валиков. Еще дальше терялась в пыльно-паутинном полумраке стиральная доска.
Он ждал, что она скажет. С тягостным замиранием сердца вот-вот ждал услышать ее неминуемые слова.
Плеск прекратился.
Он неосознанно задергал желваками. Хотелось показным, размашистым жестом закрыть лицо и устало сгорбиться. Но он сдержался.
Знал, что ничего не изменит, а лишь огорчит.
– Я бы ни за что не просила, – начала мать. – Знаю, как ты устаешь на работе. Но у меня никого больше нет, кроме тебя. И попросить попросту некого.
– Я приберу, не переживай.
– Спасибо тебе, – сердечно сказала мать. – Одеться я постараюсь сама, обещаю.
– Хорошо.
Тут же, намереваясь сменить тему, мать весело произнесла:
– Стыдно признаться, этот друг прямо считает себя Ахматовской сиротой. Вернулся он с далеких краев. И, пойми, отказать ему невозможно.
– Это мне завтра после смены надо будет успеть убраться, – проворчал он.
– Тебе вовсе не обязательно… – заторопилась мать, но он перебил.
– Обязательно. Мне будет неприятно, если твой гость придет в сарай.
– Спасибо, – ответила. – Я постараюсь тебе помочь.
– Об этом и речи нет, – твердо сказал. – Я справлюсь. Ничего сложного в этом не вижу.
– Ты же с ночной смены вернешься, уставший. Давай хоть поспишь несколько часов.
– Да, не смею отказать, – улыбнулся.
– Кстати, расскажи, как прошла сегодня смена.
2
Удар вышел скользящим, смазанным. Волосы на затылке были взмыленными, и, ударив, он ощутил на ладони влагу чужого пота. Поморщился и брезгливо вытер об свои санитарные брюки.
– Олежик, тише, – устало прохрипел Михалыч. Одутловатые, обнесенные пепельной щетиной вислые щеки, скорбно оплывшие слизью глаза. Кое-как прилизанные вбок остатки растительности.
Получив подзатыльник, человек дернулся и опасливо пригнул голову. Он с отвращением наблюдал, как капли пота стекают по вые и пропитывают воротник пиджака.
– Фио, – пошелестев бумагами, вздохнул и взялся заполнять историю Михалыч.
– Гречук Степан Федорович, – тихо произнес человек. Это был высокий, сутуловатый и обильно усатый брюнет.
Он и другой санитар, Сережа, переглянулись. Михалыч добродушно хмыкнул. Деловито заполнял пустующие строки. Даже не видя, что пишет доктор, он мог чуть ли не дословно пересказать каждое слово.
– Мовою, значит? Из буржуазных националистов? Бендеровец?
Гречук промолчал.
– Год рождения.
– Сорок другий.
– Полностью, пожалуйста, – надавил доктор.
Гречук послушно отвечал. Тем не менее, он улавливал в его голосе твердые, чуть не нагловатые нотки. Обходительный, внимательный, руки на коленях. Смиренность позы казалась ему показной и лицемерной.
Данный диссонанс выводил его из себя. Хотелось хорошенько треснуть, чтобы зубы клацнули. Он снова оглянулся на второго санитара – и тот понимающе кивнул.
– Федорович, говорите? А случаем не Фрицович какой-нибудь?
Гречук насупился. Сверлил глазами врача, но молчал. Михалыч же пристально следил за ним.
– Так, – невозмутимо продолжал между тем врач. – Профессия.
– Вчитель.
– Еще и учитель, – хмыкнул Михалыч. – И чему же Фрицович учит советских детей?
Гречук молчал. Его бледное лицо оттеняли сизые веки, нить губ, изломы скул.
– Я не Фрiцович, – процедил сквозь зубы.
– Та ну что вы, – хмыкнул доктор. – Ну, согрешила мамка, с кем не бывает, на оккупированной территории же была.
– Що ви цими образами від мене намагаєтесь почути?– злобно выпалил учитель.
«…возбужден, болезненно заострен на эмоционально значимых для него темах..»
– Семья хоть есть у вас, Гречук? – с участием вдруг поинтересовался врач.
– Ні.
– Почему?
– Не вважаю за потрібне.
«…проявляет равнодушие к своей личной жизни, схвачен сверхценными идеями настолько, что "не считает нужным" завести семью…»
– Что же вы такой неприкаянный, а? – по-отечески склонил голову Михалыч.
Гречук громко вздохнул, опустил голову и принялся демонстративно созерцать паркетные щели.
«…периоды возбуждения чередуются с выраженной эмоциональной уплощенностью и апатией…»
Михалыч продолжал интересоваться, повысив голос:
– Так чему же вы учите детей? Как родину не любить? Как быть змеей, пригретой на груди? Выкормленной, воспитанной и подлой змеей?
– Нi, – сухо ответил учитель. – Я вчу дiтей iсторiї.
– Ага, учитель истории, – довольно цокнул Михалыч. – И что вы рассказываете советским юношам? Как москали кляти неньку сплюндрували?
– Я, на жаль, вчу тiльки тому, що написано в підручниках, – выдавил со смелостью в голосе Гречук.
– И что же там написано, по-вашему?
Гречук напрягся. Он был похож на выскочившую из реки выдру, учуявшую опасность.
Доктор писал что-то наподобие «…осуждает систему советского образования, скептически относится к достижениям пролетарской исторической науки, неуважителен к учебной программе…»