Зверь выходит из вод
Шрифт:
Тут он услышал рядом протяжный вздох, и снова почувствовал нечто сродни вины. Ему хотелось обратиться к каждому и объяснить, что понимает, каково это – быть работающим, быть занятым, иметь трудодни. Что он не какой-нибудь дармоед на шее у родителей, не тунеядец на попечении у государства.
Он посматривал на читающего деда. На то, как тот часто поддевал воздух нижней губой, подпирал верхнюю – будто таким образом усваивал прочитанное, вжевывал его внутрь себя.
С натугой троллейбус вкатил на горку. Это означало, что следующая остановка его. Протиснулся, чуть сместил бетонно вгнездившуюся тетку с каким-то пышным волосяным наростом –
В конце улица упиралась в больницу водников. Он повернул вправо и вскоре подошел к душистому парку.
Был предельно теплый для конца сентября день. На площадке среди множества разукрашенных арматурин резвилась детвора. Воспитательницы сидели поодаль и охотно болтали. Надрывались птицы, нагло выскакивали и слепили сквозь листву солнечные пальцы. Этот кусок города был полон нечаянного великолепия.
Он замедлил шаг. Нужно было идти спать. Но что-то внутри требовательно стучалось навстречу дню, просило остановиться, сделать паузу – и насытиться этим утром. Возможно, последним утром тепла. Возможно, первым утром близящихся холодов. Сурово лаконичной красотой, что бросалась в глаза и не давала покоя.
Свернул в сторону, дивясь и все еще не веря смене привычного маршрута. Не сдержал ухмылки от подобного хулиганства, от броского вызова обыденности. Через квартал был гастроном, возле которого часто дежурила бочка с квасом. Но ему хотелось мороженого.
У будки толпились и взрослые и дети. Почти все было распродано. Он был готов раскошелиться на эскимо «Каштан», видел, как с ним отходили довольные. Когда дошла его очередь, выбор оставался скуден. Ему досталось только томатное. Гадость редкая, но что уже было поделать.
Решил снова вернуться в парк. Сел на одну из тех скамеек, что сторожили его ежедневную тропу.
Сковыривая палочкой своеобразное по вкусу мороженое, он рассматривал прохожих. Занятые, деловые, налегке или с чиновничьими чемоданами.
Вот каково это – быть тем, кто смотрит на проходящих, а не быть проходящим. Каково быть созерцающим, отдыхающим, разнеженным солнцем и приласканным ветерком. Быть чуточку в другой роли, но все в том же фильме.
Ведь родство с этими пешеходами все равно не отменить. Мы все часть одной семьи, одной дружной, сплоченной советской семьи.
Прошел худощавый мужчина с пышными, как помазок, усами. Усы, усы, усы. В памяти тут же всплыл образ учителя Гречука. Пациента Гречука.
Что же не так с этим человеком? Что не так с подобными ему? Насколько и вправду нужно быть больным, чтобы отречься от земных радостей? Или попросту не замечать их, игнорировать их. Свихнуться со своими глупыми, никому, кроме них, не нужными идеями, этим национально-освободительном фарсом, этой борьбой за личную и всеобщую свободу.
Мимо, заливисто хохоча, прошагали две девушки. Красивые, стройные, задорные. Одна мельком взглянула на него, смущенно улыбнулась.
Вот вальяжной походкой прошел хлыщ в модных, фарцовочных джинсах и кожаной куртке.
Мир настигал его, окутывал теплом будущего. Он заведет семью, воспитает сына. Его жизнь будет соткана из простых и понятных радостей. Что еще нужно
человеку для счастья? А забота о судьбе нации пусть остается уделом безумцев. Ведь если ты не живешь в мире идеалов и иллюзий, не бьешься лбом об систему – то и система оставит в покое твой лоб.Как можно не любить возможность дышать?
Как можно не любить возможность есть мороженое? Даже если оно томатное.
Как можно не любить возможность наслаждаться пением птиц, игрой солнца на коже?
Психически больные люди и есть звери. Звери, что рождаются в человеческом облике, в телесной оболочке. Им тесно, им плохо, им страшно – быть не в своей шкуре. Вот они и сходят с ума.
Как человек может существовать в этой среде и одновременно быть против нее? Насколько же такой человек одинок, насколько безутешен.
Это ведь жизнь, и она все движется. Как можно променять парк на палату психбольницы? Как можно променять мороженое на жидкое месиво? Как можно променять щебет птиц на монотонное бормотание из соседней койки? Как можно променять вид женских ножек на вид брюк санитара?
Можно. Выходит, что можно. Для этого нужно быть всего лишь больным человеком. И невозможно винить человека в том, что он болен. Хотя кто-то ведь должен нести за это ответственность.
Быть может, родители. Воспитание, влияние родителей. Людей, что не привили главные, основополагающие ценности. Не сумели или не захотели.
Он вспомнил свою мать. Как же он благодарен ей за правильное, мудрое воспитание. Он почувствовал гордость за собственную мать. И он ни за что не отправит ее в стационар, не отдаст на попечение других. Он молод, вся жизнь – яркая и насыщенная – еще впереди. Все еще будет, случится обязательно. Но мать он не оставит.
С наслаждением дохрустел вафельным стаканчиком. Шорохи листвы, галдеж детей, топот проходящих – уникальное звучание городского парка не отпускало. Томная усталость и удобство сиденья скатывали его в дремотную немощность.
Усилием воли он поднял себя, стряхнул вафельные крошки и, чуть шатаясь, отправился домой.
9
В квартире, по обыкновению, было тихо. Ничто здесь не шумело и пребывало в привычной лежалой бессознательности. Лишь холодильник утробно урчал в своих кухонных владениях.
Он тоже привык не шуметь. Осторожно разулся, опустил на полку ключи. Выглянул из-за дверного проема. Мать спала. Мерно сопела, склонив голову вбок. Ее крупное, страдающее тело то поднимало, то опускало раскрытую книгу. Он бесшумно приблизился. Присел на край кровати. Рука ее лежала совсем рядом, была безвольно откинута для сохранения сжатых очков. Пухлые, исполненные поперечных борозд, похожих на застывшие щипки, пальцы. Ствол руки покрыт редкими белесоватыми волосками и мириадами коричневых отметин. Закругление тяжеловесного плеча терялось в рукаве ночной рубашки.
Он дотронулся до ее пальцев. До горячих, дальних представителей ее огромного организма, по стечению обстоятельств такого родного его сердцу. Пристально всматривался в ее лицо. Ему одновременно и трепетно хотелось, чтоб она проснулась – улыбнуться ей, поздороваться, выложить бесплотный кирпичик в храм его сыновьей благодарности, куда он все чаще и чаще водил бы ее, стареющую и пока еще не отошедшую.
А с другой стороны будить ее не хотелось. Ничем не нарушать ее сна, умиротворенности ее черт, сглаженности от приглушенной боли лба.