Звезда цесаревны. Борьба у престола
Шрифт:
Он протянул Кроткову руку, и, когда тот в волнении хотел поцеловать её, граф не допустил и обнял его. Офицеры горячо пожали Семёну Петровичу руку.
— С Богом, счастливого пути, — взволнованно говорил он, идя залами следом.
В большой зале графа встретили жена и дочь, обе встревоженные. Но граф сейчас же принял весёлый вид.
— Чего вы поднялись такую рань?
— Не спалось, — серьёзно ответила Анна Гавриловна. — Ты поздно вернулся вчера. А вчера вечером заезжал Степан Васильич. Видно, тревожен.
— Ну, ну, нечего тревожиться, — торопливо проговорил Ягужинский. Видно, присутствие жены и дочери было тяжело ему. Если он был дурным и
— Ну, до свидания, до свидания, — сказал он, целуя жену и дочь.
Маша почему-то особенно нежно поцеловала отца.
— Довольно, Маша, пусти, — растроганно произнёс граф.
Глаза Маши были полны слёз. И она и Анна Гавриловна вчера узнали от Лопухина о той опасности, которая грозила Ягужинскому.
Но Анна Гавриловна, по натуре сдержанная и энергичная, могла владеть собой; Маша же едва могла сдержаться от рыданий. Офицеры стояли в стороне, и трудно было решить, чьи глаза выражали больше восторга, глядя на Машу, — Окунева или Чаплыгина.
Попрощавшись с Павлом Ивановичем, женщины протянули руки молодым офицерам и c чувством пожелали им счастливого пути. Лишь только затихли шаги ушедших, Маша с громкими рыданиями бросилась на грудь матери.
— Маша, Маша, не плачь, — успокаивала её мать. — Бог милостив…
Проводив до подъезда графа, Семён Петрович вернулся в кабинет и, глубоко задумавшись, начал ходить взад и вперёд. Через несколько минут он позвонил и приказал вошедшему лакею затопить камин. Когда разгорелся огонь, Кротков запер дверь кабинета на ключ, открыл стол, вынул из него связку бумаг и, медленно переворачивая каждую, одну за другой бросал их в огонь.
Это были черновики письма к Анне, инструкции Сумарокову, замётки для памяти, что сказать ему для передачи новой императрице, список кавалергардских офицеров, преданных и чем-нибудь обязанных своему бывшему подполковнику, также и Семёновских и Преображенских офицеров и многих вольных людей — помещиков и шляхетства, так или иначе связанных с Ягужинским.
Когда сгорела последняя бумага, Кротков облегчённо вздохнул и самый пепел смешал с пылающими углями. Потом открыл кабинет, ещё раз осмотрел внимательно, встал, запер бумаги и направился к себе. Он жил наверху, в тесной комнатке, всю обстановку которой составляли деревянная постель с тощим тюфяком, простой стол с бумагами и книгами, несколько стульев.
Конечно, Семён Петрович мог бы завести и тюфяк получше, и стулья понаряднее, в богатом доме Ягужинского не было недостатка в мебели, но Кротков не считал нулевым менять обстановку. Он вполне довольствовался ею. На столе лежали разные петровские регламенты, указы об учреждении коллегий, собрание манифестов и церемониалов, включительно до «суплемента», носившего подзаголовок: «В воскресенье 12 декабря 1729 года реляция о высоком его императорского величества обручении, коим образом оное 30-го дня ноября сего 1729 года в Москве счастливо совершилось, и целая кипа С. Петербургских ведомостей».
Взглянув на «суплемент», Кротков тяжело вздохнул. Как недавно всё это было! И как страшно всё изменилось!.. И как темно впереди для всех!..
Дверь комнаты тихонько приоткрылась, и просунулась чья-то голова.
— Семён Петрович, дозвольте войти! — произнёс голос.
Кротков узнал старшего камердинера графа, Евстрата.
— Войди, войди, Евстрат, — произнёс он.
Он привык к тому, что вся дворня обращалась к нему за советами, с просьбами и за разъяснениями. Семён Петрович никому не
отказывал: кому поможет советом, за кого попросит у графа. Его любили и ему доверяли.Евстрат вошёл несколько смущённый.
— В чём дело, Евстрат? — спросил Кротков.
— Да вот, — опасливо начал Евстрат. — К вам, Семён Петрович. Не откажите.
Кротков молча ждал. Наконец Евстрат овладел собою и решительно сказал:
— Смутно нынче стало. Ну, и всякие такие разговоры. Дворня неспокойна… В кухне что творится — не приведи Бог!
— Что ж творится? — спросил с любопытством Семён Петрович.
— Словно неладное! — отвечал Евстрат. — Повар Тимошка прямо говорит, что не будет более холопов, что всем-де Верховный Совет положил волю дать. Я, говорит, скоро сам буду вольный человек, женюсь на Малашке, никого не спрашаючись, и в Съестной улице лавку открою. Конюх Никита в деревню уйти хочет, дескать, обрадуют всех, вольные люди будем…
Евстрат помолчал.
— Ну, и волнуются, а тут вечор приходил к брату человек от князя Василь Владимировича. Весёлый такой. Говорит, сама царица-матушка, дай ей Бог здоровья, царским словом обещала волю нам дать… Оно, конечно, Семён Петрович, — взволнованно говорил Евстрат. — Воля… Надо воли… Конечно, грех Бога гневить, хорошо у нашего барина… А только, того… воли бы нам.
Молодое лицо Евстрата разгорелось.
— Скажи ради Бога, Семён Петрович, дала царица волю или так брешут только? Куды ни придёшь, везде про то говорят, и у самого графа-батюшки тоже.
Графом-батюшкой называли в доме Головкина, как отца Ягужинской.
Евстрат в волнении замолчал.
Молчал и Кротков, поражённый тем, что услыхал. Он не думал, не ожидал, что «затейки» верховников (это выражение он слышал от Ягужинского) найдут отклик среди бессловесных рабов. Он сам не знал, была ли в этом правда, думали ли об этом верховники, ограничивая самодержавную власть императрицы, но эта мысль ослепила его. До сих пор он смотрел на разгоравшуюся борьбу, как на борьбу, в которой замешаны только могущественные, стоявшие на самом верху люди. И вдруг оказывается, что эта борьба отозвалась глубоко внизу и возбудила мечты и надежды тех, кто за долгие века рабства, казалось, привыкли видеть свою судьбу в полной зависимости от произвола своего господина.
Кротков долго молчал и наконец ответил:
— Я ничего не слышал об этом, Евстрат; напрасно волнуются. Как бы не стало потом хуже.
— Так, значит, пустое, одна брехня, — уныло и угрюмо ответил Евстрат. — Я так и полагал. Ну ж я покажу им, как брехать, — злобно добавил он, и в его словах чувствовалась обида человека, обманутого в своих надеждах.
— Погоди, Евстрат, — остановил его Кротков. — Время теперь смутное, надо подождать, когда приедет императрица. Она полегчит вам.
— Полегчит, — с сомнением ответил Евстрат. — Спасибо, Семён Петрович, — закончил он и, махнув рукой, вышел вон.
Новые мысли, новые чувства пробудили слова Евстрата в душе Кроткова. Верховники могущественны, они ограничили самодержавие императрицы, они теперь могущественнее её самой. Почему бы им и не сделать этого? А может, они думали о том? А почто же тогда восстал против них Пётр Иванович?
Мысли бурей налетели на Семёна Петровича. По своему рождению он был близок к этим дворовым. Его бабушка была из дворовых Олсуфьевых, брат его деда был дворовым Шереметевых. Ему были близки и слёзы, и горе рабов. Но Павел Иванович говорил, что Долгорукие лишь о себе мыслят, а дворовый Долгоруких говорит, что они не для одних себя воли хотят…