Звезды и немного нервно
Шрифт:
Надеяться на постороннюю помощь явно не приходилось. Игорь с Ренатой пошли вдоль стены искать другого входа, а я, обозлившись не на шутку, спьяну вскарабкался на стену, перелез через нее, нашел, уже на той стороне, незапертую дверь, спустился к караулке и устроил показательный скандал охранникам, которые спокойно спали, забыв, что обещали нас дождаться. Они зашевелились, открыли ворота, впустили Игоря и Ренату. Появилось начальство, и пошли серьезные разборки. Стена и тут оказалась гнилая.
Утром меня порадовали сообщением, что все мои расходы по пребыванию в Израиле будут оплачены полностью.
Своеобразный личный рекорд по пересечению границ я установил во время одного из своих первых европейских автопробегов в амплуа американца, разъезжающего на прокатной машине. Погостив у знакомых
Ольга, выросшая в Калифорнии за рулем, в общем, уже смирилась с моим неуемным желанием новичка-автомобилиста осуществить наконец хрупкую мечту детства, однако услышав, что я хочу добраться до Барселоны одним броском, пыталась воспротивиться. Но мы таки выехали в 9 утра и приехали в 9 вечера, ни разу не ступив на землю Франции (буфеты с капуччино и туалеты есть на станциях обслуживания, гигантскими мостами высящихся над автострадой).
К сожалению, Барселону я видел как в тумане, сквозь внезапный приступ гриппа. Но потом, недельку отдохнув на Коста Брава, мы махнули в Гранаду, тоже марш-броском, причем ночным. Сноб-англичанин на пляже в Тамариу говорил нам, что так путешествовать is uncivilized, но, не читая «Золотого теленка», что он мог понимать в автопробегах?!
Закончу на современной ноте. После двух семестров в нашем университете по фулбрайтовской стипендии Лада должна была, согласно американским правилам, два года в Штатах проотсутствовать. (Жестокие, сударь, нравы в нашем городе!) Тогда мы решили, что она приедет в Мексику, поближе к калифорнийской границе, в район Тихуаны. В московском турагенстве она купила мексиканскую визу и билет, но не до Тихуаны, а до Мехико, — ей объяснили, что там билет в Тихуану будет стоить дешевле. Под Тихуаной, в облюбованном американцами пляжном местечке Пуэрто Нуэво, мы по интернету и телефону сняли симпатичный домик на огороженной и охраняемой территории.
Все шло по плану, пока в аэропорту Тихуаны Ладу не задержали. Оказалось, что действие ее визы не распространяется на приграничную с США зону — в силу особой оговорки, касающейся граждан (а тем более гражданок) несолидных стран. В турагенстве это, конечно, знали, почему и продали билет только до Мехико.
Проблема была решена довольно быстро. По совету хозяина, сдавшего нам домик, Лада, знающая испанский, с ноутбуком в руках объяснила чиновникам, что она — cient'ifica («ученая»), пишущая книгу о Мексике (а не, подразумевалось, представительница более древней профессии), и ее отпустили в город на поруки нашему хозяину. А наутро он связал нас с неким владельцем переводческой фирмы, который за 300 долларов взялся наладить дело с полицией. Полиция разрешила остаться под Тихуаной, но какую-либо официальную бумагу выдать отказалась.
Я ездил в Пуэрто Нуэво на длинные уикэнды. Въезд в Мексику из США свободный, и единственное, что тревожило меня, это часовая поездка от границы до места. Но оказалось, что все давно продумано: есть специальная страховка на машину, действующая в пределах сотни миль, освоенных американцами, и по этой территории проложено специальное платное шоссе, просторное, чистое и безопасное.
Важно было не сбиться с шоссе, чтобы не оказаться в Мексике как таковой. Ни на минуту не позволяя себе забыть об этом, я оценил образ Тропы, с которой в знаменитом рассказе Брэдбери не должен сойти отправившийся в прошлое охотник на динозавров… (Брэдбери, кстати, жив и появляется на ежегодных книжных ярмарках в нашем Городе Ангелов.)
Дорога обратно отличалась только тем, что на границе приходилось ждать — когда минут пятнадцать, а когда и час. Пускали с разбором — желающих было слишком много. («Как все греки, король хотел в Америку», — заключает молодой Хемингуэй свое интервью с королем Греции.)
Торонто-80
Осенью 1980 года, по приглашению чешского эмигранта-структуралиста Любомира Долежела, я поехал с лекциями в Торонто. Чехи, бежавшие в Америку кто в 1938-м (как мой корнелльский завкафедрой Джордж Гибиан), кто в 1968-м (как Долежел), занимали видное положение в американской славистике; принято было
даже говорить о «чешской мафии». «Да какая там мафия, — сказал я мичиганскому заву Ладиславу Матейке, — так, мафийка, русские евреи вам еще покажут». Долежел тоже заведовал кафедрой и вообще был очень активен. В поэтике он занимался применением понятия возможных миров к теории повествования. Возможные миры меня не увлекали, но приглашение было лестно — как само по себе, так и потому, что повышало мою visibility (известность, букв. «видимость») и, значит, шансы на постоянную должность.Долежел принял во мне горячее участие. Один доклад я прочел, естественно, y него на кафедре, но фонды у славистов были, как водится, ограниченные, и он устроил мне еще и публичную лекцию, вне славяно-структурно-семиотического гетто, с солидным гонораром, до сих пор помню, в 500 долларов, правда, канадских.
Лекция состоялась в красивейшем готическом Тринити Колледж, в огромном, с высокими потолками зале на несколько сот мест, которые оказались заполнены. Для таких случаев у меня имелась работа о каламбуре Бертрана Рассела Many people would sooner die than think. In fact, they do («Многие люди скорее умрут, чем станут думать. Собственно, так они и делают»). Доклад, возможно, благодаря щедро приводившимся остротам Рассела и других авторов, публике понравился. В прениях на сцену поднялся самый знаменитый канадец русского происхождения George Ignatieff, одно время представитель Канады в ООН (член разветвленного клана Игнатьевых, среди которых был и царский, а потом советский, генерал, автор книги «Пятьдесят лет в строю»). Дипломат не посрамил своей репутации и произнес небольшое похвальное слово — несомненный шедевр жанра. Он сказал, что из всех собравшихся он, по-видимому, единственный имел честь слушать как профессора Жолковского, так и профессора Рассела (кстати, учившегося, а потом преподававшего в Кэмбридже тоже в Тринити Колледж), и рад засвидетельствовать адекватность разбора, основанную на сходном складе ума этих двух ученых. О скандалах, сопровождавших пребывание Рассела в Америке (1938–1944), он дипломатично умолчал.
Хотя в докладе пацифистский имидж философа деконструировался — выявлялась убийственная, в буквальном смысле слова, подоплека его рационализма, Рассела я люблю. Его «История западной философии» стала моей настольной книгой еще в те времена, когда мы читали ее под полусекретным грифом Для научных библиотек. В его эссе «О скрытых мотивах философии» я вижу блестящий образец тогда никому еще не ведомой деконструкции. А из его автобиографии не могу забыть фразу, венчающую описание первого научного успеха. Молодому Расселу вдруг приходит приглашение выступить на заседании Французского математического общества; он счастлив, едет в Париж, прибывает в указанное место и обнаруживает, что это небольшая комната, где вокруг стола сидят человек десять. «Observing their noses, I realized they were all Jews» («Oбозрев их носы, я понял, что все они были евреи»). Из-за железного занавеса отличия французских носов от семитских виделись нам не столь отчетливо (имел хождение даже эвфемизм «французы»), но для Рассела это был явно не бином Ньютона.
В мою честь устраивались приемы. После университетского доклада — у Долежела, дом которого поразил меня своей роскошью; после публичной лекции — в ресторане, где я основательно напился. А как-то днем коллеги повели меня в модное кафе, и я не мог отделаться от странного ощущения, что место мне знакомо, пока не сообразил, что на гигантской фотографии во всю стену напротив (новаторская тогда техника оформления интерьеров) был воспроизведен кусок улицы Нюхавн в Копенгагене, на которой я останавливался за год до этого.
Моим последним днем в Торонто была суббота, когда докладов не бывает, но заботливый Долежел спланировал мой визит таким образом, что как раз на эту субботу приходилось ежемесячное утреннее заседание возглавляемого им Торонтского семиотического кружка, готового оплатить мое выступление в скромном размере, не помню, пятидесяти, а может, и двадцати пяти канадских долларов. Я признался Долежелу, что третьего доклада у меня с собой нет, но он успокоил меня, сказав, что достаточно просто рассказать о трудах и днях советских семиотиков. По эмигрантскому безденежью, из благодарности к Долежелу и ради вящей славы московско-тартуской школы, я согласился.