Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

У меня захватило дух. Передо мной, застыв, как на классическом полотне, лежала обнаженная красавица, с немного тяжелыми бедрами, небольшой, но правильной грудью и сверкающим лицом в раме темнокаштановых волос.

Что именно было дальше, не помню, помню только, что, в общем, ничего из этого не вышло. Все мои наскоки как-то увязали в ее благожелательной безучастности.

— В чем дело, тебя что-то во мне отталкивает? — недоумевал я.

— Ничто в тебе меня не отталкивает. Просто у меня совсем другие вкусы.

Я понял и оставил попытки. Мы оделись, опять поели, еще поболтали, и я засобирался домой. Она стала меня удерживать, какая-то, как говорят в Америке, химия между нами была, но я ждал звонка Ольги с Западного берега, где вечер только наступал.

Я соврал, что по делам развода должна звонить жена, — понимаешь, брак, развод, увидимся завтра. Что-то ее задело.

— Брак? Объясни мне брак, ну хотя бы на уровне вводного курса — «Marriage 101»?

Нашла, у кого спрашивать, подумал я и уехал.

Поговорив с Ольгой, я позвонил Энн-Луиз. Было поздно, но она взяла трубку.

— Дроу.

— Я приеду?

— Нет.

— Ладно, позвоню завтра.

— Нет.

Я звонил каждый день до отъезда и несколько раз в дальнейшей жизни, но слышал только односложное «Дроу» и безоговорочный отказ. Больше я ее не видел.

Десяток лет спустя в букинистическом магазине в Нью-Йорке мне попалась ее книга с неузнаваемо погрубевшим лицом на задней стороне обложки, а сейчас я для порядка заглянул в интернет. Карьера, хотя и не в Корнелле, сделана — она заведует кафедрой чего-то женского. Лицо старое, жесткое, угловатое. Никаких следов neiges d’antan. И даже неясно, включать ли ее в список.

Гальциона

Интертексты дошли до меня не сразу. В семиотическом истеблишменте о них заговорили еще в 60-е годы, когда нас со Щегловым занимало порождение отдельного текста (и системы мотивов) одного автора. Я долго не принимал Бахтина и недооценивал интертекстуальные работы Тынянова. А над любителями цитатности посмеивался как над представителями особой «остзейской» школы, имея в виду прибалтийское расположение Тарту, где группировались Левинтон и Тименчик, а также рижское происхождение последнего и эстляндское — К. Ф. Тарановского (отец которого был до революции ректором Дерптского университета).

Прозрел я уже на Западе. В академическом плане сыграло роль знакомство с теориями Блума и Риффатерра — современными вариантами формалистского учения о пародии и литературной эволюции. А житейски сказались автомобильные поездки по Европе, пресловутые камни которой проинтертекстуализованы до предела.

Обратившись, я по-неофитски бросился в другую крайность — стал видеть подтексты повсюду и с энтузиазмом настаивать на их программности. (Недавно Щеглов передал мне слова М. Л. Гаспарова: «Если Александр Константинович решит что-нибудь связать, то можно не сомневаться, — свяжет».) Василия Аксенова я так замучил выявлением у него неизвестных ему самому подтекстов (в частности, из бабелевской виньетки о Казанцеве, знавшем все замки в Испании, ср. Дрожжинина с его Халигалией в «Затоваренной бочкотаре»), что однажды он не выдержал и дал мне сдачи. Он спросил, читал ли я «Ожог», и если да, то не оттуда ли почерпнул некоторые свои идеи о Зощенко. Заглянув в соответствующую главу романа, я обнаружил там обещанный подтекст, на который, как честный офицер, и сослался при следующей оказии.

Но совершенно хрестоматийный урок такого рода преподнесла мне сама Жизнь — в своей роли Тотального Текста.

В сентябре 1985 года мы с Ольгой путешествовали по Испании. Маршрут был проложен на высоком культурном уровне: Барселона — Гранада — Толедо — Сан-Себастьян; в конце пути намечался Париж. Помимо очевидных Сервантеса, Эль Греко, Гауди, Дали, мавров, Карла V («римского императора», который столь металингвистически «говаривал» в учебнике родной речи) и проч., над автопробегом витали Ильф и Петров и Хемингуэй. Словом, в интертекстуальном фоне недостатка не было.

Но оставалось как будто место и для нехитрых речей практического ряда. В какой-то момент Ольга, теплолюбивая калифорнийка, стала с беспокойством приглядываться к появившемуся на горизонте облачку, опасаясь дождя и кутаясь в приготовленный на этот случай плащ. Решительно подавив в себе школьные реминисценции из «Капитанской дочки», я ответил, что это пустяки, здесь тепло

и хорошо, но едем мы, действительно, на север, дело идет к осени, и неизвестно, какая погода в Париже, где нас могут ожидать холод, ветер и дождь.

Прошло, наверно, полчаса, прежде чем я сообразил, что я сказал. Почти слово в слово я подал знаменитую реплику Лауры из «Каменного гостя»:

Приди — открой балкон. Как небо тихо; Недвижим теплый воздух, ночь лимоном И лавром пахнет […] И сторожа кричат протяжно: «Ясно!..» А далеко, на севере — в Париже — Быть может, небо тучами покрыто, Холодный дождь идет и ветер дует. — А нам какое дело?…

Надо сказать, я не только знал этот пассаж, но и читал разнообразные комментарии к нему пушкинистов и даже сам писал о нем. Так что особый российский кайф по поводу северности Парижа при взгляде из Испании был мной давно отрефлектирован. И хотя я мог поклясться, что говорил в простоте душевной, тут-то, как сказал бы Зощенко, он, интертекст, и подтвердился. (Как подтвердился и О. Бендер: «Слушайте, что я накропал вчера ночью при колеблющемся свете электрической лампы: “Я помню чудное мгновенье…”… И только на рассвете… вспомнил, что этот стих уже написал А. Пушкин!»)

Подавленный, но и польщенный пожатьем каменной десницы Гипертекста, я с ближайшей же бензоколонки отправил М. Л. Гаспарову (в холодную, еще не тронутую перестройкой Россию) короткий отчет о случившемся. В ответ я по истечении времени получил цветную открытку: изображение незнакомой большеголовой птицы с мощным клювом и пышным хохолком, как гласила подпись, — зимородка. Следовала приписка от руки: «За кораблем вилася Гальциона…»

Это была строчка из «Тени друга» Батюшкова, и таким образом я нарекался «другом», причем покойным, являющимся во сне. В этой посмертности не было, впрочем, ничего макабрического. В 85-м году все еще оставалась в силе формулировка того же Бендера: «Заграница — это миф о загробной жизни. Кто туда попадет, тот не возвращается», обыгрывающая известную гамлетовскую. Дополнительную связность диалогу придавали батюшковские упоминания о ночи, страже, севере и погодных условиях, воспринимаемых одновременно с южной, древнесредиземноморской, точки зрения (на Англию как на «туманный Альбион») и с русской, нордической (на север как на нечто «любезное»):

Я берег покидал туманный Альбиона; Казалось, он в волнах свинцовых утопал, За кораблем вилася Гальциона, И тихий глас ее певцов увеселял […] И кормчего на палубе взыванье Ко страже, дремлющей под говором валов, — Все сладкую задумчивость питало. Как очарованный, у мачты я стоял И сквозь туман и ночи покрывало Светила Севера любезного искал…

Батюшковский эпиграф из Проперция (о душах усопших, ускользающих от смерти, победив костер) являл сигнатуру Гаспарова как античника, но меня больше заинтересовала Гальциона. В примечаниях к одному изданию Батюшкова она толковалась попросту как «чайка», а к другому — несколько богаче, но тоже уклончиво: «Здесь — чайка, по имени женщины, согласно мифу, превращенной в морскую птицу, чтоб сопровождать утонувшего мужа». Миф имелся в виду греческий и к тому же разработанный Овидием («Метаморфозы», XI, 410–748): об Алкионе, одной из нескольких в мифологическом репертуаре, а именно — дочери Эола и жене/вдове потерпевшего кораблекрушение Кеика. (Ее тезка, другая Алкиона/Ал(ь)циона, дочь Атланта и океаниды Плейоны, стала возлюбленной Посейдона, а потом вместе с сестрами образовала созвездие Плеяд.)

Поделиться с друзьями: