Звезды над болотом
Шрифт:
— Кому-нибудь он и добрый, да только не нам… Исправник монументально высился на крыльце.
— Это вы куда настропалились? — спросил Аккуратов. Никита замер на нижней ступеньке крыльца.
— Я думал повидать вашу дочь… — смутился он.
— А моя дочь не нуждается в таких навещаниях. Мне уже за ваши хождения шею нагрели жандармы… Мы тоже человеки и нести крест за других не обязаны. У нас и свой крест, столь тяжкий, что голова на пупок заворачивается. Вот и весь сказ!
Распахнулось окно, выглянуло пухлое лицо исправницы. Сейчас она пребывала в дикой первозданной ярости.
— Не пущай его! — велела Ева
Никита машинально (повинуясь не разуму, а чувству) поднялся все-таки на крыльцо. И встал рядом с исправником.
— Я ведь не к вам… к Липочке!
— А кто породил эту самую Липочку? Не я, што ли? — Аккуратов застегнул мундир на все пуговицы. — Господин Земляницын, — сказал, — по улицам народы ходют, народы нас слушают, а потому ведите себя прилично… А то как тресну! Не посмотрю, что у вас дядя по уделам состоит. И начальство завсегда нас рассудит по справедливости. Одно мое слово — и вылетите из Пинеги туда, куда ворон костей не заносит…
Захлопнув двери перед носом ссыльного, Аккуратов прошел в горницу. Липочка, повиснув на костылях, вся в белом, в кисее и кружевах, как невеста перед венцом, стояла на пороге — в лице ни кровинки.
— Что ты ему сказал, папа? — спрашивала. — Что ты сказал? Отец потупил глаза, скрыл их под бровями:
— Липочка, служба… от нее никуда! А на меня супостат какой-то доносы писал. Будто я политику эту на груди пригрел. Оно и правда же: как придет этот, так мы его в красный угол сажали. Ему от нас пышки, а мне из губернии — во какие шишки!
— Что ты сказал ему? — повторяла девушка. Исправник вдруг ослабел. Ему стало так горько — хоть плачь. Вокруг него, словно птица, собиравшаяся клюнуть его, прыгала на костылях его дочь, его кровь, его жизнь, его горе, — и он жалел ее безмерно.
— Не нужно нам кавалера сего, — ответил мрачно. — И тебе он не нужен, да и ты, дочка, не нужна ему… Ему бы только срок отбыть. А потом он тебя и не вспомнит. Верь мне.
— Нет! — тонко вскрикнула Липочка. — Я не тебе — я ему верю! Он меня любит, а я люблю его, и мы клятву дали. Никогда! Никогда не разлучат нас люди… до гробовой доски!
— Эдак все говорят — отвечал исправник. — Ему делать тут нечего, вот он и таскался к нам… дурманил голову твою. А на отца ты, Олимпиада, не кричи. А не то — выдеру!
— Я буду кричать. Я разбужу весь город. Пусть все знают…
— Не позорься. Кухарки и той стыдно.
— Пусть позор… что угодно! Я пойду за ним. Я верну его! Что-то жуткое и темное появилось во взгляде отца.
— Дай, — сказал он, протягивая к ней руки (красные, как клешни вареного рака, все в растительности неистребимой). — Дай! — злобно повторил Аккуратов, выхватывая костыли из-под локтей дочери.
— Папа! — взмолилась девушка.
— Я тебе не папа сейчас… Я для тебя — исправник! И — на колено — первый костыль: хрусть.
— А вот и второй… туда же! — И снова: хрусть.
В ярости разбросал обломки костылей по комнате.
— Иди, — сказал, ворот мундира на шее разрывая. — Ты иди, а я посмотрю: далеко ли ускачешь?
Дочь сделала один шаг, хватаясь руками за воздух, и мягко осела на пол. Она не заплакала. Взгляд ее, строго буравящий пустоту перед собой,
уставился в угол, где ничего не было, кроме дыры крысиной, которую только вчера замазали глиной со стеклом толченым.— Вот и сиди тут, — жестоко произнес отец, уходя прочь. Он ушел, но вскоре вернулся:
— А керосин тоже, чай, не казенный… Неча лампу палить! Аккуратов шумно дунул под раскаленное стекло, и надо всем миром Липочки, над ее бедой и отчаянием навис кромешный мрак.
В этом мире раскинутое широко, как пелерина, белело светлое платье девушки. Казалось, она излучала вокруг себя скорбное лучистое сияние.
Как вода. Как луна. Как звезды.
На следующий день Аполлон Вознесенский протрезвел, выдул с похмелья полведра воды из колодца и твердо сказал себе:
— Ша!
Сел к столу. Очинил перо. Писал он еще гусиным. Не потому, что придерживался старины. Просто дешевле было поймать гусака и вырвать ему полхвоста на перья, нежели покупать в лавке перо металлическое… Итак, — великое слово: глютен!
— Вот с этого и начнем, — сказал Вознесенский. — «Слух обо мне пройдет по всей Руси великой, и назовет меня всяк сущий в ней язык…» Бить надо сразу по башке! А по-малому бить — только кулак отобьешь.
Для начала он проверил: да, местный официоз — «Архангельские губернские ведомости» — печатно подтвердил завоз в северные голодающие уезды немецкой ржи.
— Сволочи, — бормотал секретарь. — И здесь обдурили нашего брата… Напишу для затравки так: «Не кажется ли вам, дорогой читатель, странным, что немцы, которые испокон веку закупают пшеницу в Америке, а рожь в России, вдруг стали продавать нам, русским, свой же хлеб?..»
Самое трудное было — объяснить читателю, что такое глютен. Русский хлеб потому первый по качеству в мире, что он содержит в себе массу питательного вещества (глютена). Русский хлеб не только вкусен, но он еще ихытен, он полезен человеку, который постоянно занят тяжелым физическим трудом. Глютен восстанавливает утраченные в труде силы.
«…германские же почвы, — писал Вознесенский далее, — настолько уже истощены, они так усиленно культивируются бесплодными удобрениями, что, несмотря на совершенные и новейшие приемы обработки, эти немецкие почвы не в состоянии производить в зерне достаточного для питания человека количества ценного глютена. Поэтому немцы придумали следующее…»
Добротное русское зерно немцы обложили пошлиной, а эту пошлину стали раздавать — как премии! — тем своим предпринимателям, которые вывозили свое зерно (то есть непитательное зерно) в Россию, — получалось нечто противоестественное:
русские хлеборобы, производя прекрасный хлеб, обильно насыщенный глютеном, этого хлеба сами не видели — его съедала прожорливая Германия, русским хлебом немец засевал свои поля;
германские же хлеборобы, производя дурной, совсем несытный хлеб, сами его не ели, сытые хлебом русским, а свой дурной хлеб продавали в Россию, где мужики были вынуждены засевать поля, в случае недорода, дурным немецким хлебом…
В такие уродливые формы выродилась «хлебная политика», и в этом повинна была высшая власть России и тот традиционный авторитет германской «первокачественности», который усиленно поддерживался в мире мнением немецких ученых и писателей.