14 декабря
Шрифт:
— Не надо. Что вы? Разве можно — волосы? — вдруг застыдилась, покраснела, потупилась и, отняв локон, откинула голову.
Голицын опустился на подушку, побледнел и полузакрыл глаза в изнеможении. Голова его кружилась, и ему казалось, что сам он кружится, как те пылинки в луче солнца, — пляшет в пляске нескончаемой.
— Как хорошо, Маринька, солнышко мое! — шептал, глядя на нее сквозь солнце, с блаженной улыбкой.
— Что хорошо? — спросила она с такой же улыбкой.
— Все хорошо… жить хорошо… «Да, жить, жить, только бы жить!» — подумал он с такою жаждою жизни, какой еще никогда не испытывал.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Верховный
— Point de rel^ache! [43] Что бы ни случилось, я дойду с Божьей помощью до самого дна этого омута! — говорил Николай Бенкендорфу.
— Потихоньку, потихоньку, ваше величество! Силой ничего не возьмешь, надо лаской да хитростью…
43
Никаких передышек! (франц.)
— Не учи, сам знаю, — отвечал государь и хмурился, краснел, вспоминая о Трубецком, но утешался тем, что эта неудача произошла от немощи телесной, усталости, бессонницы; было раз и больше не будет. Отдохнул, успокоился и опять, как тогда, после расстрела на площади, почувствовал, что «все как следует».
Рылеева допрашивали в Комитете, 21-го Декабря, а на следующий день привезли во дворец на допрос к государю.
«Только бы сразу конец!» — думал Рылеев, но скоро понял, что конец будет не сразу: запытают пыткой медленной, заставят испить по капле чашу смертную.
На другой день после ареста государь велел справиться, не нуждается ли жена Рылеева в деньгах. Наталья Михайловна ответила, что у нее осталась тысяча рублей от мужа. Государь послал ей в подарок от себя две тысячи, а 22 декабря, в день ангела Настеньки, дочки Рылеева — еще тысячу от императрицы Александры Федоровны. И обещал простить его, если он во всем признается. «Милосердие государя потрясло мою душу», — писала она мужу в крепость.
Больше всего удивило Рылеева, что подарок послан ко дню Настенькина ангела: значит, об имени справились. «Какие нежности! Знает чем взять, подлец! Ну, а что, если…» — начал думать Рылеев и не кончил: стало страшно.
Однажды поблагодарил коменданта Сукина за свидание с женою. Тот удивился, потому что не разрешал свидания; подумал, не вошла ли без пропуска. Допросил сторожей; но все подтвердили в один голос, что не входила.
— Должно быть, вам приснилось, — сказал он Рылееву.
— Нет, видел ее, вот как вас вижу. Сказала мне, что я и знать не мог, — о подарке государевом.
— Да ведь вы об этом в Комитете узнали.
— В Комитете потом, а сначала от нее.
— Может быть, забыли?
— Нет, помню. Я еще с ума не сходил.
— Ну, так это была стень.
— Какая стень?
— А когда наяву мерещится. Вы больны. Лечиться надо.
«Да, болен», — подумал Рылеев с отвращением.
Вечером 22-го привезли его на дворцовую гауптвахту, обыскали, но рук не связывали; отвели под конвоем во флигель-адъютантскую комнату, посадили в углу, за ширмами, и велели ждать.
Он старался думать о том, что скажет сейчас государю, но думал о другом. Вспоминал, как в ту последнюю ночь, когда пришли его арестовать, Наташа бросилась к нему, обвила его руками, закричала криком раздирающим, похожим на тот, которым кричала в родах:
— Не
пущу! Не пущу!И обнимала, сжимала все крепче. О, крепче всех цепей эти слабые нежные руки — цепи любви! Со страшным усилием он освободился. Поднял ее, почти бездыханную, понес, положил на постель и, выбегая из комнаты, еще раз оглянулся. Она открыла глаза и посмотрела на него: то был ее последний взгляд.
«Я-то хоть знаю, за что распнут; а она будет стоять у креста, и ей самой оружие пройдет душу [44] а за что — никогда не узнает».
Так думал он, сидя в углу, за ширмами, во флигель-адъютантской комнате.
44
И Тебе Самой душу пройдет оружие — предсказание праведного Симеона Богоматери (Евангелие от Луки, II, 35)
А иногда уже не думал ни о чем, только чувствовал, что лихорадка начинается. Свет свечей резал глаза; туман заволакивал комнату, и казалось — он сидит у себя в каземате, смотрит на дверь и, как тогда, перед «стеной», ждет, что дверь откроется, войдет Наташа.
Дверь открылась, вошел Бенкендорф.
— Пожалуйте, — указал ему на дверь и пропустил вперед.
Рылеев вошел.
Государь стоял на другом конце комнаты. Рылеев поклонился ему и хотел подойти.
— Стой! — сказал государь, сам подошел и положил ему руки на плечи. — Назад! Назад! Назад! — отодвигал его к столу, пока свечи не пришлись прямо против глаз его. — Прямо в глаза смотри! Вот так! — повернул его лицом к свету. — Ступай, никого не принимать, — сказал Бенкендорфу.
Тот вышел.
Государь молча, долго смотрел в глаза Рылееву.
— Честные, честные! Такие не лгут! — проговорил, как будто про себя, опять помолчал и спросил — Как звать?
— Рылеев.
— По имени?
— Кондратий.
— По батюшке?
— Федоров.
— Ну, Кондратий Федорович, веришь, что могу тебя простить?
Рылеев молчал. Государь приблизил лицо к лицу его, заглянул в глаза еще пристальнее и вдруг улыбнулся. «Что это? Что это?» — все больше удивлялся Рылеев: что-то молящее, жалкое почудилось ему в улыбке государя.
— Бедные мы оба! — тяжело вздохнул государь. — Ненавидим, боимся друг друга. Палач и жертва. А где палач, где жертва, — не разберешь. И кто виноват? Все, а я больше всех. Ну, прости. Не хочешь, чтобы я — тебя, так ты меня прости! — потянулся к нему губами.
Рылеев побледнел, зашатался.
— Сядь, — поддержал его государь и усадил в кресло. — На, выпей, — налил воды и подал стакан. — Ну что, легче? Можешь говорить?
— Могу.
Рылеев хотел встать. Но государь удержал его за руку.
— Нет, сиди, — придвинул кресло и сел против него. — Слушай, Кондратий Федорович. Суди меня, как знаешь, верь или не верь, а я тебе всю правду скажу. Тяжкое бремя возложено на меня Провидением. Одному не вынести. А я один, без совета, без помощи. Бригадный командир — и больше ничего. Ну что я смыслю в делах? Клянусь Богом, никогда не желал я царствовать и не думал о том, — и вот! Если бы ты только знал, Рылеев, — да нет, никогда не узнаешь, никто никогда не узнает, что я чувствую и чувствовать буду всю жизнь, вспоминая об этом ужасном дне — Четырнадцатом! Кровь, кровь, весь в крови — не смыть, не искупить ничем! Ведь я же не зверь, не изверг, — я человек, Рылеев, я тоже отец. У тебя Настенька, у меня — Сашка. Царь — отец, народ — дитя. В дитя свое нож, — в Сашку! в Сашку! в Сашку!