14 декабря
Шрифт:
— Я все думаю, Маринька, что с вами будет, когда меня схватят.
— Может, еще и не схватят?
— Нет, схватят наверное.
— Ну, что ж, и со мной будет, что с вами, — ответила она спокойно, как будто все уже давно решила.
Опять помолчали.
— Маринька, сделайте, о чем я вас попрошу.
— Что?
— Обещайте.
— Зачем? Вы и так знаете, что сделаю.
— Все?
— Ну, конечно, — улыбнулась она своей милой улыбкой, которую он так любил.
Подождал, собрался с духом.
— Уезжайте поскорее в Черемушки, — сказал, наконец, решительно.
Она
— А как же вы без меня?
— Мне легче так.
— Одному легче?
Он молча кивнул головою.
— Неправда. Зачем вы говорите неправду?
— Нет, правда.
Посмотрела на него еще внимательнее, спокойнее и вдруг поняла.
— Ну, хорошо. Только и вы сделайте, о чем попрошу. Скажите, что не любите меня… не так любите.
— Как — не так?
— А вот как: если сжать руку, — больно, а если задеть за рану, — нестерпимо. Я так люблю, а вы не так? Только скажите: «не так», — и уеду.
Спокойная решимость была в ее лице и голосе. Он понял, что она говорит правду: если скажет сейчас эти два слова: «не так», — она уедет, и все будет кончено.
Помолчала, подождала; потом вдруг встала, подошла к нему, наклонилась, обняла голову его и поцеловала в лоб.
— Глупенький! Господи, какой вы у меня глупенький! — улыбнулась, как тогда, во время болезни; и опять показалось ему, что он, в самом деле, глупенький, маленький, а она — большая: вот, возьмет его на руки и понесет, как мать носит ребенка.
Вернулась к рабочему столику и снова принялась штопать.
— Ну, а теперь извольте рассказывать, что вы такое наделали. Я хочу знать все.
— Да что же рассказывать, Маринька? Ведь, это политика, прескучная материя…
— Не моего ума дело? Ну, ничего, — может, и пойму.
«Говорить о политике с восемнадцатилетнею барышней, вот наказание!» — подумал он и начал нехотя, чтобы только поскорее отделаться; был уверен, что она ничего не поймет. И, пока был в этом уверен, она, в самом деле, не понимала; задавала вопросы такие детские, что он становился в тупик, не знал, что ответить.
— Вот видите, дура какая! — смеялась. — Раз кавалер на балу спросил уездную барышню, что она читает. «Я, говорит, читаю розовенькую книжку, а сестра моя — голубенькую». Вот и я такая же!
Но когда он начал рассказывать о Софье Нарышкиной, она вся насторожилась, и глаза ее блеснули так, что он подумал: «Ревнует».
— А ведь вы ее и сейчас как живую любите?
— Как живую.
— Ее и меня вместе?
— Вместе.
Немного подумала и спросила:
— Портрет есть?
— Есть.
— Покажите.
Он снял с шеи медальон с портретом Софьи. Она взяла его и долго смотрела на него молча; потом вдруг поцеловала и заплакала.
— Какая я злая девчонка, скверная! — улыбнулась сквозь слезы. — Ну, конечно, вместе… вместе любить вас будем!
— А знаете, Маринька, розовенькую-то книжку, кажется, не вы читали, а я… Все умные люди — дураки ужасные! — улыбнулся он тоже сквозь слезы. Теперь уже знал, что она все понимает, видит все изнутри, как будто входит сердцем в сердце.
О
том, что замышлял убить отца Софьи, императора Александра Павловича, все-таки страшно было сказать. Хотел утаить, но не мог — сказал и об этом. Сначала не поверила; допытывалась, как будто не понимала:— Ее отца убить хотели? И она это знала?
— Знала.
— Быть не может! — всплеснула руками горестно. — Ох, не надо об этом! Не говорите. Я сейчас не пойму — лучше потом…
Иногда входили в комнату и мешали им; но только что они оставались одни, она торопила его:
— Ну, рассказывайте, рассказывайте. Что же дальше?
Когда стемнело и зажгли свечи, перешли в голубую диванную, ту самую, где виделись в последний раз перед Четырнадцатым. Здесь уже никто не мешал.
Маринька села на то же место, как тогда, у окна, где стояли пяльцы с начатой вышивкой, белым попугаем на зеленом поле — Потапом Потапычем; желтый хохолок его так и остался неоконченным. В углу тускло горела карселевая лампа в матовом шаре, а от окон падали на пол косые четырехугольники лунного света. К вечеру вьюга затихла. Разорванные тучи, то темные, то светлые, с отливом перламутровым, неслись по небу, как привидения; и прозрачные цветы мороза на окнах искрились голубыми сапфирами.
Голицын рассказывал о Южном Тайном Обществе, о Сергее Муравьеве и его «Катехизисе». И по тому, как Маринька слушала, чувствовал, что она понимает, что это для него главное.
— «Цари прокляты суть от Бога, яко притеснители народа, — читал наизусть слова „Катехизиса“. — Для освобождения родины должно ополчиться всем вместе против тиранства и восстановить веру и свободу в России. Раскаемся в долгом раболепствии нашем и поклянемся: да будет един царь на небеси и на земли — Иисус Христос».
— Да ведь Христос на небе? — простодушно удивилась она.
— И на земле, Маринька.
— Где же на земле? Что-то не- видно, — удивилась еще простодушнее.
— Оттого н не видно, что вместо царя Христа — царь Зверь. Надо Зверя убить.
— Для Христа убивать разве можно?
Давеча боялся, что она не поймет; и вот теперь было страшно, что слишком хорошо понимает. Восемнадцатилетняя девочка, почти ребенок, обличала последнюю тайну, последнюю муку его.
Вдруг встала, наклонилась, положила ему руки на плечи и заглянула в глаза.
— Валерьян Михаилович, во Христа-то вы веруете?
— Что вы, Маринька…
— Веруете? Да?
— Верую во единого Господа Иисуса Христа, сына Божия, Единородного, Иже от Отца рожденного прежде всех век, [47] — произнес Голицын торжественно.
— Ну, слава Богу! — вздохнула она с облегчением и перекрестилась. — А то все говорят: бунтовщики — безбожники. Вот я и подумала… Уж вы на меня не сердитесь, сама знаю, что дура! Папенька, бывало, сказывал: «Не всему верь, что люди говорят; своим умом живи». Да своего ума-то нет, вот горе!
47
Слова из Символа веры — краткого изложения христианского вероучения