Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Стоя теперь у камина, поглядывал издали на все с грустью задумчивой. «Гляжу на все, как на бегущую тень», — говаривал.

Рядом шептались два старичка-сановника.

— Надеюсь, мы вас не лишимся? — спрашивал один.

— Бог знает, что с нами будет! — пожимал плечами другой. — Намедни, за ужином, Петр Петрович шампанским угащивал: «Выпьем, говорит, неизвестно, будем ли завтра живы».

— Все грустить изволите, ваше превосходительство? — сказал, подойдя к Карамзину, обер-камергер Алексей Львович Нарышкин, весь залитый золотом и бриллиантами, с лицом величаво-приветливым и незначительным, с жеманно-любезной улыбкой старых вельмож екатерининских. весельчак, забавник,

шутивший даже тогда, когда другим было не до шуток.

— Не я один, а вся Россия… — начал было Карамзин…

— Ну, Россию лучше оставим, — усмехнулся Нарышкин тонкою усмешкою. — Давеча, во время панихиды, на Дворцовой площади расшалились извозчики. Послали унять: стыдно-де смеяться, когда все плачут о покойнике. «А чего, говорят, о нем плакать? Пора и честь знать, вишь сколько процарствовал!» Вот вам и Россия!

Бледное лицо Карамзина вспыхнуло.

— Смею думать, ваше превосходительство, что в России найдутся люди, которые заплатят долг благодарности…

— Ну, полно, мой милый, кто нынче долги платит? Что до меня, я только на одре смерти скажу: C'est la premi`ere dette, que je paye `a la nature', [5] — рассмеялся Нарышкин.

— Разве так дела делают? Все бумаги перепутали! У вас, сударь, нет царя в голове! — кричал злой карлик с калмыцкой рожицей, министр юстиции Лобанов-Ростовский, на исполняющего должность государственного секретаря, старую седую крысу, Оленина.

— Что это он говорит: нет царя? — не понял князь Лопухин, председатель Государственного Совета и Комитета Министров, кавалер Большого Мальтийского Креста, старик высокий, стройный и представительный, набеленный, нарумяненный, с вставною челюстью и улыбкой сатира. Он страдал глухотой, а в последние дни, от расстройства мыслей, глухота усилилась.

5

Это первый долг, который я плачу природе (франц.)

— Говорит, что нет царя в голове у Оленина, — прокричал ему Нарышкин на ухо. — А вы думали что?

— Я думал, нет царя в России.

— Да, пожалуй, и в России, — опять усмехнулся Нарышкин своей тонкой усмешкой. — И ведь вот что, господа, удивительно: уже почти месяц, как мы без царя, а все идет так же ладно или так же неладно, как прежде.

— Все вздор делают! В мячик играют! — продолжал кричать Лобанов.

— Какой мячик? — опять не понял Лопухин.

— Ну, об этом нельзя кричать на ухо, — отмахнулся Нарышкин и шепнул Карамзину. — А вы о мячике слышали?

— Нет, не слыхал.

— «Pendant quinze jours on joue la couronne de Russie au ballon, en se la renvoyant mutuellement», [6] — это Лаферонне, французский посол, намедни пошутить изволил. Шуточка отменная, только едва ли войдет в Историю Государства Российского!

Лопухин подставил ухо и, должно быть, услышав имя Лаферонне, понял в чем дело, тоже рассмеялся, обнажая ровные, белые зубы искусственной челюсти, и тленом пахнуло изо рта его как от покойника.

6

Пятнадцать дней играют Российской короной, перебрасывая её как мячик один другому (франц.)

— Ну, как ваши рюматизмы, Николай Михайлович? — проговорил приятно-сиповатым голосом старик лет шестидесяти в довольно поношенном фраке с двумя звездами, венчиком седых завитков вокруг лысого черепа, с лицом белизны удивительной, почти как молоко,

с голубыми глазами, вращавшимися медленно, подернутыми влажностью, — «глаза умирающего теленка», — сказал о них кто-то. Это был Михаил Михайлович Сперанский. — А меня гемороиды замучили, — прибавил, не дождавшись ответа, и вынув из табакерки щепотку лаферма двумя длинными тонкими пальцами руки изящнейшей, засунул табак в нос, утерся шелковым красным платком сомнительной чистоты, — на тонкое белье был скупенек, — и проговорил самодовольной улыбкой: — Эх, был бы я молодец, если табаку не нюхал!

— Ну, что, ваше превосходительство, готов манифест? — спросил Карамзин, нарочно давая понять, что не сердится и не завидует.

Сперанский обратил на него свои медленные глаза с едва уловимой усмешкой на тонких губах:

— Ох, уж не говорите! Этот манифест мне вот где! — указал себе на шею. — Как объяснить необъяснимое, растолковать народу эти сделки домашние? Николай отрекается для Константина, а Константин — для Николая. Ни в кузов, ни из кузова.

— Так что же было делать?

— Не открывать завещания, каши не заваривать.

— Презреть волю покойного?

— Мертвые воли не имеют.

— Жестокие слова, ваше превосходительство!

— Лучше слова, чем дела жестокие. Нельзя играть законным наследием престола, как частною собственностью, и покойный государь хоть сколько-нибудь любил свое отечество, которое в двенадцатом году дало ему такие неоспоримые доказательства своей преданности, то как мог подвергнуть Россию… Ну, да что говорить! Последние десять лет превосходят все, что мы когда-либо о железном веке слышали… А впрочем, может быть, «все к лучшему», как ваше превосходительство говорить изволите.

Карамзин молчал. Слезы обиды за друга, за брата любимого кипели в душе его, и он с трудом их удерживал. Облокотившись о мрамор камина, опустил голову и закрыл глаза рукою.

— Нездоровится, ваше превосходительство? — спросил Сперанский.

— Да, голова болит. Должно быть, от нервов. Нервы мои в сильном трепетаньи…

— Это нынче у всех. От погоды, — заметил Сперанский. — А знаете, отличное средство для утверждения нервов: вместо чаю—холодный отвар миллефолия с горькой ромашкой.

— Миллефолий, миллефолий… — повторил Карамзин с улыбкой болезненной; что-то было в этом слове приторно-сладкое, тошное и томное, что застревало в горле комком непроглоченным. И казалось ему, что сам Сперанский с его лицом белизны удивительной, почти как молоко, с бледно-голубыми глазами, подернутыми влажностью, «глазами умирающего теленка», — весь как миллефолий.

Сделал над собой усилие, проглотил комок и отнял руки от глаз.

— Да, все к лучшему, ваше превосходительство, хотя и не в смысле здешнего света, — улыбнулся тихою улыбкою. — Есть Бог — будем спокойны.

— Ваша правда, Николай Михайлович, будем спокойны, — улыбнулся и Сперанский. — Я всегда говорил: Dei providentia et hominum confusione Ruthenia ducitur.

— Как? Как вы сказали?

— Божеским Промыслом и человеческою глупостью Россия водится.

Карамзин опять закрыл глаза рукою. Ему хотелось плакать и смеяться вместе.

«Хороши мы оба, — думал он, — в такую минуту, когда решаются судьбы отечества, российский законодатель ничего не находит, кроме смеха, а российский историк — ничего, кроме слез. Кончена, кончена жизнь! Пора умирать, старая Бедная Лиза!»

Открылась дверь в генерал-адъютантскую, и опять все оглянулись. С большим портфелем в руках, семеня ножками, маленький, толстенький, кругленький, как шарик, вкатился в комнату князь Александр Николаевич Голицын.

— Ну что, готов манифест? — обступили его все.

Поделиться с друзьями: