14 декабря
Шрифт:
— Какой манифест? — притворился он непонимающим.
— Э, полноте, ваше сиятельство, весь город знает!
— Ради Бога, господа, секрет государственный!
— Да уж ладно, не выдадим. Только скажите: готов?
— Готов. Сейчас к подписи.
— Ну, слава Богу! — вздохнули все с облегчением. И в темном углу зашевелились три тени дряхлые. Аракчеев медленно перекрестился.
А на противоположном конце залы открылась другая дверь из коридора во временные покои великого князя Николая Павловича, и генерал-адъютант Бенкендорф, позвякивая шпорами, скользя по паркету, как по льду, выбежал, весь легкий, летящий, порхающий; казалось, что на руках, и ногах его — крылышки, как у бога Меркурия. Гладкий, чистый, вымытый, выбритый, блестящий, как новой чеканки
Рассветало. Вставал первый день нового царствования — страшный, темный, ночной день. Черные окна серели — серели и лица трупною серостью. Казалось, вот-вот рассыплются, как пыль, разлетятся, как дым, тени дряхлые, — и ничего от них не останется.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
«Лейб-гвардии дворянской роты штабс-капитан Романов Третий, — чмок!» — так шутя подписывался под дружескими записками и военными приказами великий князь Николай Павлович в юности и так же иногда приговаривал, глядя в зеркало, когда оставался один в комнате. В темное утро 13 декабря, сидя за бритвенным столиком, между двумя восковыми свечами, перед зеркалом, взглянул на себя и проговорил обычное приветствие.
— Штабс-капитан Романов Третий, всенижайшее почтенье вашему здоровью — чмок!
И хотел прибавить: «Молодчина!», но не прибавил — подумал: «Вон как похудел, побледнел. Бедный Никс! Бедный малый! Pauvre diable! Je deviens transparent! [7] ».
Вообще был доволен своею наружностью. «Аполлон Бельведерский» — называли его дамы. Несмотря на двадцать семь лет, все еще худ худобой почти мальчишеской. Длинный, тонкий, гибкий, как ивовый прут. Узкое лицо, все в профиль. Черты необыкновенно правильные, как из мрамора высеченные, но неподвижные, застывшие. «Когда он входит в комнату, в градуснике ртуть опускается», — сказал о нем кто-то. Жидкие, слабо вьющиеся, рыжевато-белокурые волосы; такие же бачки на впалых щеках; впалые, темные, большие глаза; загнутый, с горбинкой нос; быстро бегущий назад, точно срезанный, лоб; выдающаяся вперед нижняя челюсть. Такое выражение лица, как будто вечно не в духе: на что-то сердится, или болят зубы.
7
Бедняга! Я становлюсь прозрачным! (франц.)
«Аполлон, страдающий зубною болью», — вспомнил шуточку императрицы Елизаветы Алексеевны, глядя на свое угрюмое лицо в зеркале; вспомнил также, что всю ночь болел зуб, мешал спать. Вот и теперь — потрогал пальцем — ноет; как бы флюс не сделался. Неужели взойдет на престол с флюсом? Еще больше огорчился, разозлился.
— Дурак, сколько раз я тебе говорил, чтоб взбивать мыло как следует! — закричал на генерал-адъютанта Владимира Федоровича Адлерберга или попросту «Федорыча», который служил ему камердинером. — И вода простыла! Бритва тупая! — отодвинул чашку и отшвырнул бритву.
Федорыч засуетился молча. Черномазый, полный, мягкий, как вата, казался увальнем, но был расторопен и ловок.
— Ну, что, как Сашка спал? — спросил Николай, немного успокоившись.
— Государь наследник почивать отменно изволили, — ответил Адлерберг. — А с утра все плачут об Аничкином доме и о лошадках.
— О каких лошадках?
— О деревянных: забыли в Аничкином. «Нет, не о лошадках, а об отце несчастном. Должно быть, беду предчувствует», — подумал Николай.
— Где сегодня обедать изволите, ваше высочество? — спросил Адлерберг.
— В Аничкином, Федорыч, в последний раз в Аничкином! — вздохнул Николай.
Вспомнил, как мечтал «поступить в партикулярную жизнь» и предаться в уединении семейным радостям. «Если кто-нибудь спросит тебя, в каком уголке мира обитает истинное счастье, то сделай одолженье, пошли его в Аничкин рай», — говаривал своему другу Бенкендорфу с тем видом чувствительным, который
получил в наследство от матери, императрицы Марии Федоровны.После кончины брата Александра переехал из Аничкина в Зимний дворец и жил здесь в строгом заключении, как под арестом, считая «неприличным показываться публике». Устроил себе кабинет-спальню в библиотеке бывшей половины короля Прусского, комнате, ближайшей к зале Государственного Совета, с которым соединялась она темным коридором.
Расположился, как на бивуаке. Комната была без углов, круглая. Узкая походная кровать неуютно поставлена рядом со стеклянным книжным шкапом; кожаный матрац набит сеном; к такому спартанскому ложу приучила его бабушка. На полу — открытый чемодан с бельем и платьем неразобранным. Единственный предмет роскоши — большое трюмо из красного дерева. У зеркала, на полочках — щетки, гребенки и склянка духов — «Parfum de la Cour»; [8] тут же, на особой подставке — ружья, пистолеты, сабли, шпаги и корнет-а-пистон.
8
Аромат Двора (франц.)
Кончив бриться, скинул старенькую шинель, служившую вместо халата, надел генеральский мундир измайловского полка, темно-зеленый, с красным подбоем и золотым шитьем из дубовых листиков.
Стоя перед зеркалом, одевался долго, медленно, тщательно, как молодая красавица на первый бал. Осматривался, оправляя каждую складку; с помощью Адлерберга затягивался, застегивался на все крючочки, петлички, пуговки. В мундире сделался еще длиннее, стройнее, тоньше, с выпяченною грудью, с талией в рюмочку, как молоденький прусский капрал — хоть сейчас на Потсдамский развод.
Кончив одевание, Федорыч вышел из комнаты, а Николай опустился на колени перед образом. Поспешно крестился мелкими крестиками и клал поклоны, стукая лбом. Прочитав положенные молитвы, хотел еще прибавить что-нибудь от себя на предстоящий трудный день. Но ничего не придумал — своих слов не было. Верил в Бога, но когда думал о Нем, представлялась черная дыра, «где строго и жучковато», как император Павел I говаривал о дисциплине в русской армии. Сколько ни молись, ни зови, — никто из дыры не откликнется.
Встал и сел в кресло. Чувствовал себя больным и разбитым. Плохо спал ночь; скверный сон приснился: будто бы вырос большой кривой зуб. Бабушка сказала, что надо вырвать. А он боится, плачет, убегает, прячется. А дядька Ламсдорф с большущею розгою ловит его, — вот-вот поймает и высечет. И — вдруг Ламсдорф уже не Ламсдорф, а брат Константин. Убегая от него, кидается бедный Никc к старой няне, англичанке мисс Лайон, и просит, чтоб она его высекла; знает, что розог все равно не миновать, а она не так больно сечет. И вдруг — няня уже не няня, а кто? Забыл. Помнил только, что сон кончался прескверно.
«А ведь сон в руку», — подумал. Недаром всегда боялся брата Константина, как будто предчувствовал, что он беды наделает; недаром тот издевался над ним еще во чреве матернем. «Никогда я такого брюха не видывал, тут место для четверых!» — шутил сынок над матушкой, когда она была Николаем беременна. И потом всю жизнь издевался. По имени Николая Угодника называл его «Мирликийским царевичем». [9] «Ни за что, — говорил, — не буду царствовать, потому что боюсь революции. А ты, царевич Мирликийский, разве не боишься? Ведь революция — та же гроза». И напоминал ему, как в детстве, во время грозы, он прятал под подушку голову. «Я трус и знаю, что трус, а ты храбришься, но хуже моего трусишь». Вот и теперь сам толкнул его на престол и сам же над ним издевается: «Посмотрим, как-то ты из этой глупой истории выпутаешься, император-выскочка, un empereur parvenu!»
9
Св. Николай был архиепископом Мирликийским