2666
Шрифт:
Ближе к полудню — когда приличные люди уже откланиваются — Пеллетье и Эспиноса наконец осмелились задать единственный вопрос, казавшийся им важным: «Могла бы госпожа помочь им связаться с Арчимбольди?» Глаза сеньоры Бубис вспыхнули. «Да так, словно в них отразился пожар»,— рассказывал потом Пеллетье Лиз Нортон. Не пожар в своем пламенном апогее, а некое подспудное, длившееся несколько месяцев горение, которое постепенно угасало. «Нет» сеньоры Бубис они прочитали в том, как она легонько покачала головой,— и Пеллетье с Эспиносой разом осознали бесполезность просьб.
Они посидели еще немного. Откуда-то из глубины дома до них доносилась музыка — какая-то народная итальянская песенка. Эспиноса спросил, были ли они знакомы, не встречалась ли она лично с Арчимбольди
— Как выглядит Арчимбольди? — спросил Эспиноса.
— Он очень высокий,— ответила госпожа Бубис.— Очень высокий, человек поистине немалого роста. Если бы он родился сейчас — играл бы в баскетбол.
Однако сказано это было таким тоном, что сразу становилось понятно: ей все равно, высокий он или карлик. По дороге в гостиницу оба друга думали о Гроше и хрустальном и жестоком смехе госпожи Бубис, о том, какое впечатление на них произвел дом, увешанный фотографиями писателей, среди которых не нашлось единственного фото, которое их интересовало. И хотя оба отвергали саму мысль об этом, они понимали (возможно, интуитивно чувствовали): озарение, которое приоткрылось им в квартале проституток, важнее откровения — каким бы оно ни было,— которое они предчувствовали в доме госпожи Бубис.
Одним словом, сказанным с чистым сердцем, Пеллетье и Эспиноса, гуляя по Санкт-Паули, обнаружили, что поиски Арчимбольди — это не то, чем можно заполнить целую жизнь. Да, они могли читать его, изучать, анализировать, но умирать со смеху или впадать в депрессию — нет, не могли: отчасти потому, что тот всегда находился далеко, отчасти из-за того, что проза Арчимбольди по мере того, как в нее погружаешься, пожирает своих исследователей. Одним словом: Пеллетье и Эспиноса поняли в Санкт-Паули и после в доме, украшенном фотографиями покойного господина Бубиса и его авторов, что хотят заниматься любовью, а не войной.
Вечером они уже не позволяли себе такого рода откровенность, то есть позволяли откровенность, но только если это было совершенно необходимо, в смысле, что то были разговоры на общие темы, можно даже сказать — абстрактные; в аэропорт они взяли одно такси на двоих и, ожидая посадки на свои рейсы, говорили о любви, о необходимости любви. Пеллетье улетел первым. Эспиноса остался в одиночестве — его самолет улетал через полчаса — и вдруг начал думать о Лиз Нортон и о реальных возможностях влюбить ее в себя. Он представил ее, а потом представил себя: вот они вместе, в одной квартире в Мадриде, вот они ходят за продуктами, оба работают на немецкой кафедре, он представил свой кабинет, а за стеной — ее кабинет, представил мадридские вечера, как он гуляет с ней под руку, как они ходят по хорошим ресторанам в компании друзей, а потом возвращаются домой, а там их ждут огромная ванна и огромная кровать.
Однако Пеллетье его опередил. Через три дня после их встречи с госпожой хозяйкой издательства, он, не предупредив заранее, прилетел в Лондон, рассказал Лиз Нортон все последние новости и… пригласил ее отужинать в ресторане в Хаммерсмите (ресторан некоторое время назад порекомендовал коллега с русской кафедры): там они ели гуляш и пюре из турецкого гороха со свеклой и рыбу, маринованную в лимоне с йогуртом, получилось очень романтично — такой ужин при свечах под аккомпанемент скрипки, с настоящими русскими и ирландцами, одетыми как русские; ужин вышел со всех точек зрения несколько гротескным, а с гастрономической точки зрения — бедноватым и сомнительным, впрочем, они всё запивали водкой, а также взяли бутылку бордоского, которая стоила как крыло от самолета; однако все это было не зря: после ужина Нортон пригласила его к себе, теоретически чтобы поговорить об Арчимбольди и скудных сведениях, которые удалось выжать из госпожи Бубис, а также о презрительном отзыве критика Шлейермахера на первый роман, а потом
они расхохотались и Пеллетье поцеловал Нортон в губы, очень сдержанно, англичанка же ответила ему поцелуем гораздо более пылким — возможно, всему виной были водка с бордоским, но Пеллетье счел этот момент многообещающим, и они легли в кровать и трахались целый час — до тех пор, пока англичанка не уснула.Той ночью, пока Лиз Нортон спала, Пеллетье припомнил давний вечер, когда они с Эспиносой посмотрели в номере немецкой гостиницы фильм ужасов.
Фильм был японским, и в одной из первых сцен появлялись две девочки-подростка. Одна из них рассказывала историю: однажды мальчик поехал на каникулы в Кобе, и ему захотелось выйти на улицу поиграть с друзьями ровно в то время, когда по телевизору начиналась его любимая передача. И вот этот мальчик взял кассету, вставил ее в магнитофон, поставил его на запись, а потом ушел гулять. Но тут возникла проблема: мальчик был из Токио, и в Токио его программу передавали по каналу 34, а в Кобе канал 34 ничего не показывал, в смысле, он был пустой и там можно было увидеть только телевизионный «снег».
И вот мальчик вернулся домой, сел перед телевизором и включил видео, а вместо его любимой программы там оказалась женщина с белым лицом, и она сказала, что мальчик скоро умрет.
И все.
И тут зазвонил телефон, мальчик поднял трубку и услышал голос той самой женщины: та спросила, уж не думает ли он, что это просто шутка. А неделю спустя они нашли этого мальчика мертвым в саду.
И все это рассказывала одна девочка другой девочке, смеясь и хихикая. Вторая девочка явно испугалась. А вот первая, которая рассказывала историю, готова была вот-вот упасть на пол в корчах — до того ей было смешно.
И тут, припомнил Пеллетье, Эспиноса сказал: эта первая девка — обычная мелкая психопатка, вторая — дура ебучая, а фильм украсил бы эпизод, в котором вторая девчонка, вместо того чтобы кривиться, бояться и экзистенциально страдать, взяла бы и сказала первой: «Заткнись». Причем не так, как говорят воспитанные девочки, вежливо и культурно, а вот так: «Заткнись, сукина дочь, с чего ты тут хохочешь? Тебя что, возбуждают истории о мертвых детях? Ты что, кончаешь, что ли, когда тебе про мертвых детей рассказывают, хуева сосалка воображаемых членов?»
Ну и всякое такое прочее. Пеллетье также вспомнил, что Эспиноса говорил с невероятной горячностью, даже сымитировал голос и манеру говорить второй девчонки: мол, вот так она должна была с первой разговаривать, и Пеллетье благоразумно предположил, что, перед тем как разойтись по своим номерам, надо бы выключить телевизор и спуститься с испанцем в бар и чего-нибудь выпить. А еще он вспомнил, как вдруг почувствовал что-то вроде нежности к Эспиносе, и нежность эта напомнила ему о том, как он сам был подростком, как пускался в приключения, зная, что друг не подведет, а еще напомнила, какие в провинции тихие вечера…
В течение той недели домашний телефон Лиз Нортон звонил три или четыре раза вечером, а мобильный — два или три раза по утрам. Звонили ей Пеллетье и Эспиноса — естественно, используя Арчимбольди для того, чтобы завести беседу, но где-то через минуту литературоведческие разговоры заканчивались и оба преподавателя начинали говорить о том, что их реально интересует.
Пеллетье рассказывал о коллегах по немецкой кафедре, о молодом швейцарском поэте и преподавателе, который раз за разом атаковал Пеллетье, чтобы тот поспособствовал ему в получении стипендии, о небе над Парижем (естественно, с упоминанием Бодлера, Верлена и Банвиля), о вечерних улицах, по которым катили автомобили с уже зажженными фарами. Эcпиноса рассказывал о своей библиотеке, которую инспектировал в полном одиночестве, о далеком гуле барабанов, который иногда слышался, похоже, из квартиры на той же улице, а что, наверное, там целая группа африканских музыкантов живет, о разных районах Мадрида, о Лавапьес, Маласанья и окрестностях Гран-Виа, по которым можно безбоязненно гулять в любой час ночи.