42-я параллель
Шрифт:
– Да ведь с тех пор как я женился и переехал сюда, все меня знали за человека смирного, надежного, хоть и неудачливого. А теперь что они подумают? Улизнул, как побитая дворняга.
– Слушай, Джон, уж кому-кому, только не мне навлекать бесчестье на покойницу, она ведь была мне сестрою по плоти и крови... Но не твоя это вина и не моя вина... во всем виновата нищета, а в нищете виновата система... Фениан, послушай-ка Тима О'Хара, и, Милли, ты тоже слушай, девочке надо об этом знать не меньше, чем мужчине, и хоть раз в жизни да скажет Тим О'Хара всю правду... Во всем виновата система, которая лишает человека плодов его труда... Если кому выгоден капитализм, так это преступнику,
Дым застилает окно, вытряхивая из своих белых клубов деревья, и телеграфные столбы, и маленькие кубики домов, крытых дранкою, и города, и трамваи, и у вокзала длинные ряды пролеток, запряженных дымящимися, запаренными лошадьми.
– А кто пользуется плодами нашего труда? Проклятый делец, комиссионер, посредник, который сам во всю свою жизнь и часа не потратил на производительный труд.
Фейни следит, как подаются вниз и взлетают вверх телеграфные провода.
– Ну, Чикаго не рай, этого не могу обещать тебе, Джон, но все-таки для мускулов и мозгов работящего человека это по теперешним временам получше рынок, чем ваш Восток... А почему?.. Спрос и предложение - в Чикаго только подавай рабочих.
– Говорю тебе, Тим. Я чувствую себя, как побитая дворняжка.
– А все система, Джон, проклятая, паршивая система.
Суета и шум в вагоне разбудили Фейни. Было темно. Милли опять плакала. Он не мог понять, где находится.
– Ну, джентльмены, - говорил Дядя Тим, - подъезжаем к старому городишку Нью-Йорку.
На вокзале было совсем светло; это удивило Фейни, который думал, что давно уже ночь. Его с Милли оставили одних стеречь вещи, и они долго сидели на чемодане в зале ожидания, большом и полном странного вида людей, страшных, словно в книжке с картинками. Милли все плакала.
– Милли, я тебя вздую, если ты сейчас же не перестанешь нюнить.
– Не смей, - всхлипнула Милли и заревела пуще прежнего.
Фейни старался держаться как можно дальше от нее, чтобы народ не подумал, что они едут вместе. Наконец, когда уже и сам он готов был всплакнуть, появились Отец с Дядей Тимом и, захватив вещи, повели их в ресторан. От них сильно пахло виски, и глаза у них как-то особенно блестели. Все уселись за стол, накрытый белой скатертью, и очень славный негр, весь в белом, принес им большую карту.
– Давайте-ка поужинаем как следует, - сказал Дядя Тим.
– Хоть раз кутнем перед смерть".
– Наплевать на расходы, - подхватил Отец, - во всем виновата система.
– К черту римского папу, - не унимался Дядя Тим.
– Еще какого мы из тебя, Джон, социал-демократа сделаем.
Они дали Фейни жареных устриц, и цыпленка, и мороженого, и сладких пирожков, и, когда им пришлось спешить на поезд, у Фейни ужасно закололо в боку. Они сели в жесткий вагон, в котором пахло угаром и потом.
– Когда мы ляжем в постель?
– захныкала Милли.
– А мы вовсе не будем ложиться в постель, - весело сказал Дядя Тим. Мы так вот и будем спать здесь, как мышата... Как мышата в головке сыра.
– Не люблю мышей, - завопила Милли и опять залилась слезами, а поезд тронулся.
Глаза у Фейни болели; в ушах стоял непрерывный грохот, перебивчатый стук на стрелках, внезапное рычанье, когда поезд пролетал под мостом. Сплошной туннель, вся дорога до Чикаго сплошной туннель. Напротив него багровые лица и храпящие рты Отца и Дяди Тима, смотреть на них было неприятно, и свет в вагоне тусклый и дрожащий, а за окном сплошной туннель, и глаза у него устали, и в ушах
стоял грохот рельсов и колес, и он заснул.Когда он проснулся, поезд несся каким-то городом прямо по главной улице. Было солнечное утро. Фейни смотрел, как народ шел по своим делам, видел магазины, кэбы и рессорные фургоны, стоявшие вдоль тротуаров, мальчишек-газетчиков, деревянных индейцев перед табачными лавками. Сначала он подумал было, что это ему снится, но потом вспомнил все и решил должно быть, это Чикаго. Отец и Дядя Тим спали, прикорнув на противоположном сиденье. Рты у них были раскрыты, лица все перепачканы, и смотреть на них было неприятно. Милли свернулась клубочком, с головой закутавшись в шерстяной платок. Поезд замедлял ход, близко станция. Если это Чикаго, ведь им надо слезать. Как раз проходил кондуктор. Старичок, немного напоминавший отца О'Доннела.
– Простите, мистер, это что, уже Чикаго?
– До Чикаго еще далеко, сынок, - серьезно сказал кондуктор.
– Это Сиракьюс.
И все в вагоне проснулись, и опять целыми часами уходили назад телеграфные столбы, города, деревянные домики, кирпичные фабрики с бесконечными рядами сверкающих на солнце окон, свалки, товарные пути, распаханные участки, пастбища, коровы; и Милли укачало, а ноги у Фейни вот-вот готовы были отвалиться от долгого сидения; временами шел снег, потом проглядывало солнце, и Милли рвало, и пахло от нее противно, потом снова стемнело, и все уснули; и опять рассвело, и вот города, деревянные домики, фабрики - все стало тесниться, горбатиться высокими складами и элеваторами, и запасные пути раскинулись, насколько хватало взгляда, и это вот был Чикаго.
Но было так холодно, и ветер так больно хлестал пылью в лицо, и глаза у него так слипались от пыли и усталости, что он ни на что не глядел. Долго стояли они с Милли, сжавшись в комок от холода, потом их усадили в трамвай, и они ехали, ехали. Их так разморило, что они не могли понять, когда кончился поезд и начался трамвай. Голос Дяди Тима возбужденно и гордо твердил: Чикаго, Чикаго, Чикаго. Отец сидел, опершись подбородком на костыль.
– Тим, я чувствую себя, словно побитая дворняга.
Фейни десять лет прожил в Чикаго.
Первое время он ходил в школу, субботними вечерами играл в бейсбол на заднем дворе, но вот в последний раз их собрали в зал перед выпуском, дети пропели "Страна моя, лишь о тебе" 8 , и школа кончилась, и ему надо было приниматься за работу. У Дяди Тима была в то время собственная печатня - в нижнем этаже покосившегося старого кирпичного дома в одном из пыльных переулков близ Норт-Кларк-стрит. Она занимала лишь небольшую часть дома, который служил складом и славился крысами. Печатня была в одно окно, и на большом зеркальном стекле его красовалась золоченая надпись готическим шрифтом: ТИМОТИ О'ХАРА. ПЕЧАТНИК.
8. "Страна моя, лишь о тебе пою, Прекрасная страна свободы" - слова из распространенной патриотической песни.
– Ну, Фейни, старина, - сказал Тим.
– Тебе представляется случай изучить дело с самых азов.
И вот он бегал с поручениями, разносил пачки циркуляров, объявлений, реклам, шнырял в гуще трамваев, увертываясь из-под взмыленных удил больших ломовых лошадей, разъезжал зайцем в грузовых фургонах. Когда не было поручений, он выметал сор из-под печатных станков, мыл рассыпанный шрифт, выкидывал мусор из корзины, а в пору спешных заказов бегал за угол купить кофе с сандвичами для наборщика или фляжку виски для Дяди Тима.