Чтение онлайн

ЖАНРЫ

А облака плывут, плывут… Сухопутные маяки
Шрифт:

Реувену пришлось много побегать и написать три письма, чтобы отсрочить выход на пенсию хотя бы до конца июня. У него в запасе оставался еще месяц. Когда во время слушания дела Абу-Джалаля в городском суде Хайфы Реувен подошел к столу судьи Лихтмана для короткого совещания, тот сказал ему шепотом: «Ну какого черта ты тратишь время на это безнадежное дело? Фабрике-то этой все равно кранты. Лучше добейся денежной компенсации для своего клиента». И вынес приговор в пользу фабрики. Однако Реувен не сдался и с каким-то непонятным даже ему самому упорством подал апелляцию в Высший арбитражный суд. Правда, ни на одно слушание Абу-Джалаль так и не явился, но Реувен все равно каждый раз добивался отсрочки. Уж очень ему хотелось еще раз взойти на трибуну и изложить суду свои аргументы. Он сидел в поезде и обдумывал заключительную речь. «Может, упомянуть Жана Вальжана? — мелькнуло у него в голове. Этого героя он полюбил еще на уроках литературы, которую преподавал у них месье Энруй. Но тут в голове у него зазвучал строгий голос судьи Авнери: „Ваши литературные сравнения, господин адвокат, не имеют никакого отношения к делу. Попрошу покороче, пожалуйста“. — Нет, — решил Реувен, — пожалуй, Вальжана упоминать не стоит».

Он взглянул на часы. Было двадцать минут седьмого. В десять минут восьмого поезд прибудет на станцию Мира, а оттуда до перекрестка всего пять минут ходьбы. Он очень надеялся, что Офер, с которым они договорились еще в субботу, подъедет точно в семь пятнадцать. Поскольку в такое время на дорогах всегда пробки, у них впереди будет целый час, и он вполне успеет рассказать сыну несколько забавных случаев, которые произошли с ним в Марокко и о которых он вспомнил уже после того, как они расстались. «Кстати, а когда мы с ним виделись? — подумал Реувен. — Неужели почти два месяца прошло?» С моря дул легкий бриз. Офер, босой, в шортах, сидел на перилах балкона спиной к заходящему солнцу, и в какой-то момент его светлые волнистые волосы ослепительно вспыхнули. Перед глазами Реувена моментально всплыла Эммануэлла. Она шла по набережной Ниццы в своем коротком, едва доходящем до колен платье в желто-белую полоску и в черных очках в форме кошачьих глаз. На ногах у нее были босоножки, ее щиколотки ослепительно сверкали, в руке она держала сигарету. Она повернулась спиной к солнцу, посмотрела в объектив фотоаппарата и засмеялась. От этого видения сердце у Реувена болезненно сжалось, но тут он услышал голос Офера: «Папа, соберись, ты снова отклоняешься от темы…» — и очнулся. Во время своих длинных разъездов по стране, сначала в машине, а после того, как отобрали права, в автобусах, Реувен снова и снова вспоминал

свою встречу с Офером и продолжал мысленно рассказывать ему очередные главы из своей жизни, как будто камера все еще была направлена на него и лента в ней продолжала шуршать. Вот и сейчас он откинулся на спинку сиденья, закрыл глаза, представил себе не заслоненное дымом сигареты лицо Офера, его внимательные глаза и под ритмичное покачивание вагона начал мысленно ему рассказывать. «Знаешь, стать председателем союза студентов Иерусалимского университета было тогда не так уж и просто. Во всяком случае, для меня. Не забывай, что я был сыном простого хайфского слесаря, работавшего в компании „Солель-Бонэ“. Мой отец был репатриантом, и денег в доме никогда не хватало. Мы жили вчетвером в одной комнате. Во вторую мама пустила жильцов, своих земляков. Деньги на учебники я зарабатывал, давая частные уроки. Уже в семь лет я обучал детей старше меня по возрасту. В общем, зарабатывал, как мог. При этом заметь, всегда был первым учеником в классе. Без этого бы мне просто не дали стипендию. А в Иерусалимский университет в те времена поступали в основном дети всяких шишек — крупных подрядчиков из Тель-Авива, банкиров, адвокатов, — но все же были и такие, как я, дети рабочих. Например, Бегири, с которым мы учились в одной школе. Тогда его фамилия была Вайс. Сейчас он — на самом верху. Или вот, скажем, Барухин из Тель-Авива. Или, например, Сегаль. Между прочим, Сегаль, он тоже из нашего квартала. Он жил на улице Геула, мы играли с ним в футбол. „Рабочая молодежь“ против „Восточного рабочего“. Я был вратарем, прыгал на мяч как Янкеле Ходоров [29]и меня прозвали „Шпицер-швицер“ [30]. Сейчас-то Сегаль уже министр, а тогда он тоже, как и я, претендовал на место председателя союза студентов. Но выбрали меня. Помню, пригласил я как-то раз выступить перед студентами Пинхаса Сапира. Ну, того самого, знаменитого, министра промышленности и торговли. Он тогда, по сути, всей страной управлял. И вот после лекции подхожу я к нему, чтобы поблагодарить от имени союза студентов, а он спрашивает: „Как вас зовут, юнгер ман?“ [31]Я говорю: „Шпицер. Реувен Шпицер“. А он мне: „А на шпица вы, Шпицер, совсем не похожи. Далеко пойдете“. И засмеялся. После этого я и решил поменять фамилию на Шафир. Наверное, из-за того, что она похожа на „Сапир“. Кстати, в том же году я познакомился и с твоей матерью. Она училась тогда на первом курсе и пришла ко мне в кабинет на что-то жаловаться, не помню уже на что. Помню только, спросила, не собираюсь ли я после университета заняться политикой. Я ей говорю: „Перед тобой мапайник, сын мапайника“ [32]. А она: „А я, наоборот, из семьи сионистов. Мой отец — директор филиала банка „Леуми“ в Тель-Авиве“. Впрочем, мне это тогда совсем не мешало. Мне мешало совсем другое…»

Реувен открыл глаза и вдруг почувствовал, что весь вспотел. Голову, плечи, грудь жгло светившее в окно солнце. Он достал из кармана платой, вытер лоб, протер очки и пересел на противоположную сторону вагона, которая была в тени. Пересаживаясь, он заметил, что вагон почти пуст. Кроме него, там был только один солдат, спавший, положив ноги, обутые в военные ботинки, на соседнее сиденье, а голову — на большой рюкзак, и старушка с ухоженными седыми волосами. Когда Реувен садился в поезд, он помог ей внести в вагон красный клетчатый чемодан.

— Битте, — сказал он, улыбнувшись.

— Данке шён, — ответила старушка скрипучим голосом, обнажив два ряда прекрасных зубов, резко выделявшихся на смуглом костлявом лице.

— Внуков проведать едете? — спросил Реувен.

— Да, — сказала она с немецким акцентом и снова улыбнулась. — Буду за ними присматривать. Дочка с мужем за границу собрались. А у вас внуки есть?

— Нет, — сказал Реувен машинально, но тотчас поправился: — То есть вообще-то да, есть. Двое, близнецы. Мальчик и девочка. Им сейчас по четыре годика. Только они, как бы это сказать, не совсем мои, понимаете? Скорее, моей жены.

— Понимаю, понимаю, — кивнула головой старушка, и Реувену стало как-то не по себе. Как будто, сказав, что у него нет внуков, он предал своего приемного сына Бени.

Теперь-то Бени уже женат, имеет собственных детей, телемастерскую в Хайфе, а тогда? Сколько ему было, когда Реувен женился на его матери? Шесть? Точно, шесть. Он был младше Офера на пять лет. Бени сразу же стал называть его папой и относился к нему как к родному отцу, а своего настоящего отца, погибшего на фронте во время Войны на истощение [33], никогда при нем не упоминал. Впрочем, возможно, он и не помнил его совсем, был тогда еще очень маленьким, да и на поминки его отца Хая всегда ходила без него. Теперь Бени тоже живет в Кармиэле, прямо по соседству с ними, на той же улице. У него совершенно золотые руки. Почти каждый день после работы он приходит к ним вместе со своими детьми, возится в палисаднике и чинит сломанные вещи. Так что Хая теперь уже не ворчит на Реувена, как раньше, за то, что в доме все буквально на куски разваливается, а ему — хоть бы хны. «Вообще-то я уже смирилась с тем, что должна добираться до туалета по коридору в темноте, как слепая, — частенько пилила она его. — Но неужели же это и в самом деле так трудно — влезть на стремянку и вкрутить новую лампочку?» Формально она была, конечно, права: эта несчастная лампочка в коридоре и в самом деле перегорела еще где-то в начале восьмидесятых годов, — однако каждый раз, как жена заводила этот разговор, Реувен только бурчал в ответ: «Да-да, конечно» — и продолжал как ни в чем не бывало смотреть по телевизору свои любимые французские каналы. «И чего ты в них, спрашивается, нашел? — ворчала жена. — Этот твой Пиво корчит из себя черт знает кого, а у нас унитаз стоит треснутый уже не помню сколько лет, а сиденье и вовсе развалилось. Мне-то, конечно, что. Я уже давно привыкла сидеть на холодном фарфоре. Но перед гостями стыдно. О сломанных дверцах кухонного шкафа я вообще молчу. Этот шкаф и открывать-то страшно: того и гляди, дверцы отвалятся и прямо на ноги упадут. Но тебе на все это глубоко наплевать. Когда ты вообще в последний раз на кухню заходил, а? Хорошо хоть, что сын мой теперь рядом с нами живет, так что дом наконец-то начал приобретать человеческий вид. Может, мы все-таки поменяем уже эту чертову мебель в гостиной?» Как-то раз она принесла приложение к газете «Женщина» и показала Реувену фотографию мебели для гостиной, которая ей приглянулась — огромный диван в форме буквы «Г» и два пузатых кресла на ножках со светлой льняной обивкой и широкими подлокотниками, — однако Реувену эта мебель не понравилась. «По-моему, — сказал он, — неудобно и непрактично. Да и вообще, к нашему простецкому жилищу такая мебель совсем не подходит». Гораздо больше, по его мнению, эта мебель подходила для виллы в Кесарии, где ее сфотографировали. На стенах там висели дорогие картины, пол был выложен каменной плиткой, а сквозь окно виднелся голубой треугольник бассейна, напоминавший бассейн Эмиля и Юдит. «Да я вовсе и не думала, что месье Гарпагон согласится такую мебель купить, — фыркнула Хая. — Но по крайней мере, хоть в Тель-Авив-то мы съездить можем или нет? Там, на улице Герцля, продают вполне приличные подделки под дорогую мебель. Могли бы и себе что-нибудь подобрать».

Пьесу Мольера «Скупой» с Йоси Грабером в роли Гарпагона они смотрели в Камерном театре несколько лет назад: у них был абонемент. Хая купила его со скидкой в профсоюзе мэрии, где работала заместителем начальника отдела соцобеспечения и по долгу службы целыми днями бегала по семьям репатриантов из бывшего Советского Союза и разным учреждениям. И хотя Реувен то и дело мотался то в Мигдал-а-Эмек, то в Кирьят-Шмонэ и ему приходилось выезжать из дома уже в шесть утра, тем не менее каждый раз, как они собирались в театр, он, несмотря на усталость, покорно принимал душ, надевал черные брюки и белую рубашку и влезал в полуботинки. Эти проклятые полуботинки Хая заставляла его надевать в театр даже летом, потому что его любимые сандалии, которые он несколько лет назад купил в Назарете, она не переносила на дух, презрительно именовала их «прощай молодость» и категорически запрещала ему надевать их в театр даже с носками. Потом он заводил машину, они тащились в Хайфу и долго искали стоянку на узеньких, запруженных улочках. Наконец, пройдя несколько кварталов пешком, они приходили в театр и усаживались на свои места на балконе в восьмом ряду, но, как ни старался Реувен следить за происходящим на сцене, ему это никогда не удавалось. Вскоре после начала спектакля он начинал клевать носом и просыпался только в перерыве, во время аплодисментов. Виновато косясь на Хаю, он принимался хлопать в ладоши, причем старался делать это громче всех, а жена, уже давно с этим смирившаяся и не ожидавшая от него ничего другого, начинала терпеливо пересказывать ему сюжет в надежде на то, что, выпив в буфете кофе, он не уснет хотя бы после антракта. Однако и во втором отделении он засыпал и в результате узнавал, чем закончилась пьеса, только тогда, когда они уже ехали домой и Хая высказывала свое мнение о спектакле, режиссере, декорациях и актерах. Месяц тому назад ему пришлось выступать в роли посредника на длинных и утомительных переговорах между рабочими и администрацией аккумуляторного завода «Вулкан» в Маалоте, и он вернулся домой совершенно разбитый. «Слушай, — попросил он Хаю, — а ты не могла бы сегодня сходить в театр с кем-нибудь другим? С женой Бени, Сарит, например, или с Йонатаном?» Но Хая вдруг страшно разозлилась — видимо, эта злость копилась в ней уже давно — и стала кричать. «Да ты хоть знаешь, — вопила она, — что твоего Йонатана вообще дома не бывает? Я понятия не имею, где он ошивается. Шляется небось целыми днями по центру города с этими своими дружками, а когда соизволяет наконец-то вернуться домой, слушает какую-ту жуткую музыку. Все стены в комнате обклеил плакатами с черепами и вампирами, каждый день у него то новая серьга в ухе, то новая татуировка, а про уроки и говорить нечего. Но ты молчишь, как в рот воды набрал. Какой ты после этого отец? Ему же всего четырнадцать, ему мужской совет нужен. Когда ты с ним вообще в последний раз по-человечески разговаривал? Только и знаешь, что из-за денег с ним ругаться». Реувен хотел было возразить, что еще год назад сказал в синагоге «Спасибо, Господи, что освободил меня» [34], но решил, что это может ее еще больше разозлить, и, не сказав ни слова, молча уставился в телевизор, пережидая, пока она успокоится. Он думал о том, что еще год назад он, Йонатан и его друзья вместе мирно играли в футбол на лужайке на заднем дворе. Обычно он, Реувен, стоял на воротах, которыми служили две сосны, а мальчишки безжалостно обстреливали его мячом. Он прыгал на мяч, как Янкеле Ходоров, несколько раз получил под дых, а один раз ему даже заехали ногой между ног, но после бар-мицвы Йонатана эти футбольные сражения внезапно прекратились. Может быть, Йонатан и его друзья просто остыли к футболу, а может быть, все дело было в том, что Хая решила построить на заднем дворе маленький бассейн и наняла рабочих, которые выкорчевали всю траву и вырыли яму. Сам Реувен был категорически против этой затеи, но спорить с женой у него не было сил. Впоследствии оказалось, что получить разрешение на постройку бассейна не так-то просто и что все это влетит им в круглую сумму, и строительство приостановилось. Яма заросла сорняками, и приходилось все время следить, чтобы близнецы, дети Бени, туда не свалились. Не смотрит больше Йонатан вместе с Реувеном и футбольные матчи, которые транслируют по субботам по второму каналу. А когда Реувен недавно спросил сына, не желает ли тот сходить с ним на стадион «Кирьят-Элиэзер», посмотреть игру хайфского «А-Поэля» с иерусалимским «Бейтаром», Йонанан сказал, что ему что-то не хочется. Реувену пришлось утешаться мыслью, что он, по крайней мере, сэкономил на билетах. Кроме того, в последнее время Йонатан непрерывно просит у него денег, а когда Реувен ему отказывает, обзывает его Гарпагоном. У матери научился. И зачем ему столько денег? Еще, чего доброго, начнет пить и курить… Ничего не поделаешь, вздохнул Реувен, поздний ребенок, избалованный, и вдруг подумал, что ведь, в сущности, он у них не только первый общий ребенок, но и единственный. Несколько лет подряд они старательно трудились, чтобы произвести его на свет. Каждый месяц в благоприятные для зачатия дни Реувен исправно взбирался на жену, закрывал глаза и страстно молился, чтобы хоть на этот раз у них что-нибудь получилось, но проходило две недели, и Хая со слезами на глазах сообщала ему, что опять ничего. Видя, как она плачет, Реувен испытывал чувство

вины. В конце концов они решили обратиться к врачу, и выяснилось, что причина — именно в нем. Правда, врач не сказал, что он бесплоден, но сперматозоиды, по его словам, были, мягко говоря, не ахти. Только тогда Реувен понял, почему после Офера Эммануэлла так и не смогла больше ни разу забеременеть. Правда, ушла она от него совсем не по этой причине, были другие, но уже через год после того, как она переехала к этому своему типу в Цахалу [35]у нее родилась дочь, Ноа. Кстати, он видел ее на похоронах Эммануэллы. Худенькая, с золотистыми курчавыми волосами, она стояла между отцом и Офером, и нос у нее был красный от слез. Реувен подошел, пожал ей руку и дрогнувшим голосом сказал: «Примите мои соболезнования». Ему очень хотелось ее обнять, но он сдержался. Она тоже пожала ему руку и кивнула головой, но ему показалось, что она его не узнала. Ничего удивительного. Ведь с тех пор, как он в последний раз приезжал в Цахалу, прошло много лет. Стараясь не глядеть в глаза этому типу, он заставил себя пожать руку и ему, затем пожал руку Оферу, неуклюже обнял сына за плечи и мысленно сказал ему: «Ну вот, сынок, мы и остались с тобой совсем одни». Но. тут же спохватился. «При чем здесь я? У меня же есть жена. Вот если бы я был мужем Эммануэллы, тогда бы я сейчас стал вдовцом».

Когда родился Йонатан, Реувену было сорок семь, а Хае — сорок один. Он хотел назвать сына Давидом, в честь отца, умершего за несколько месяцев до этого в доме престарелых, но Хая воспротивилась.

— Давид, — заявила она, — имя галутное [36].

Он разозлился, но сдержался и спокойно возразил:

— Почему это оно, интересно, галутное? Давид, между прочим, был царем, полководцем, любимцем женщин. У него были рыжие волосы, красивые глаза, он сочинял псалмы. Почему же это, спрашивается, его имя — галутное?

— Ну ладно, — согласилась Хая, — пусть не галутное. Но, скажем так, устаревшее. В Танахе, к твоему сведению, есть и другие, не менее красивые имена. Причем, в отличие от Давида, они звучат гораздо более современно. Вот, например, Йонатан.

Реувен вспомнил, что именно так звали знаменитого героя операции «Энтеббе» [37], и согласился на Йонатана. В последнее время Йонатан совсем перестал называть Реувена папой и вместо этого именовал его «франсауи» [38]. У них в доме есть подвал, где стоит старенький телевизор. Телевизор этот вообще-то цветной, но временами цвет полностью пропадает, и он становится черно-белым. Однако даже когда цвет все-таки возвращается, то краски на экране такие неестественно яркие, словно ведущие и участники всех передач без исключения болеют какой-то кожной болезнью. Даже Бени с его золотыми руками не сумел этот телевизор починить. Реувен часто спускается в подвал, чтобы посмотреть свои любимые французские каналы. И вот однажды он сидел там и смотрел какую-то очередную французскую передачу, но тут появился Йонатан и стал его передразнивать: «Надо поддерживать французский в форме. Comment cа va? Ca va bien?» [39]Вот точно так же он передразнивает все время и соседа Реувена, Шломо Кнафо. Каждую субботу по утрам Реувен ходит к Шломо, чтобы поболтать по-французски, но вместо этого они обычно играют в шахматы и молчат. И только когда один из них делает какой-нибудь неожиданный ход, другой смеется и говорит: «Месье?» В юности Реувен и еще несколько подростков играли с одним русским шахматистом, занявшим некогда второе место на чемпионате мира, и свели игру вничью, а в последние годы он вступил в шахматный клуб и завоевал на соревнованиях довольно много кубков. Но, играя со Шломо, который в принципе тоже играет неплохо, он специально поддается и проигрывает, только для того, чтобы тот не расхотел с ним играть и он мог продолжать эти субботние визиты. Обычно, сыграв две-три партии, они пьют чай с мятой, который подает им жена Шломо Ивон, едят приготовленный ею «тубкель» [40]и предаются воспоминаниям о Касабланке. Вспоминают пляж «Ампа», куда обычно ездили на уик-энды, тамошние кафешки, а особенно — кинотеатры, где показывали лучшие французские фильмы того времени — «Красавчик Серж» Шаброля, «400 ударов» Трюффо, «На последнем дыхании» Годара с Бельмондо и Джин Сиберг в главных ролях. Глядя на светлые волосы юной, прекрасной Сиберг, Реувен всегда вспоминал Эммануэллу. Когда Шломо с родителями и младшими братьями сел на пароход, направлявшийся в Гибралтар (где он, кстати, с Ивон и познакомился), ему было семнадцать, и иногда он поддразнивает Реувена, зачем, дескать, тот их сюда привез. Нам, говорит, и там было неплохо. На что Реувен обычно отвечает: «Это не я, это Бен-Гурион. Я был всего лишь его эмиссаром, le messager». Однажды Ивон сказала Реувену: «Знаешь, если бы ты тогда нас на пароходе не свел, я бы сейчас, наверное, жила в Париже и была замужем за своим троюродным братом. Меня за него как раз тогда сватали. Он был пластическим хирургом, имел дом в Шестнадцатом округе Парижа, „мерседес“, слуг… Богач, одним словом». В ответ Реувен удивленно вскинул брови, поднял указательный палец вверх и сказал: «Это был перст Божий!» Все трое рассмеялись. Реувен знает, что они его любят. Когда они празднуют у себя во дворе Мимуну [41](на которую, кстати, приглашают и многих из тех, кто прибыл в Израиль во время операции «Братья», вместе с их детьми и внуками), он, Реувен, у них всегда почетный гость. Так же, впрочем, как и в сефардской синагоге, стоящей неподалеку от его дома. Именно в эту, а не ашкеназскую синагогу он обычно ходит молиться в Йом-Кипур. Более того, иногда, когда во время вечерней молитвы в сефардской синагоге нет миньяна [42], служка приходит к нему домой и просит их выручить. Реувен охотно достает из бардачка своей «субару» кипу и идет молиться вместе с сефардами…

Когда поезд проехал Натанию, солдат закашлялся, проснулся, вынул из рюкзака бутылку воды и стал жадно пить. Глядя, как его острый кадык движется вверх и вниз, Реувен стал думать о своих сыновьях. В начале интифады Бени служил в «Гивъати» [43]. Их бригада воевала в Шхеме, Рамалле и Хевроне. Когда по субботам он приезжал на побывку, то спал целых два дня подряд. Когда же он наконец просыпался, чтобы поесть, Хая начинала его расспрашивать:

— Ну, как там у вас на территориях? [44]Что вы там делаете?

— Что делаем? — мычал он в ответ. — Дерьмо выгребаем, вот что мы там делаем.

И снова шел спать. Хая качала головой и говорила:

— Вот видишь, из него клещами слова не вытащишь. Похож на тебя, как две капли воды.

«Да, — думал Реувен, — этот молчун Бени действительно на меня похож, причем даже больше, чем Офер, да и понимаем мы с ним друг друга с полуслова». Офер пошел в армию пятью годами раньше Бени, в самом начале Ливанской войны [45]. Эммануэлла поехала с ним на призывной пункт в Тель-Авиве, и вечером Реувен позвонил ей, чтобы узнать, как все прошло. Он ужасно боялся, что трубку возьмет этот тип, но, к счастью, к телефону подошла она сама. «Все прошло нормально, — сказала Эммануэлла сухо. — По ночам мне теперь больше спать не придется». И хотя до этого Реувен особо за сына не волновался, после этих ее слов ему вдруг стало за него страшно. Офер служил в десантных войсках, однако, пройдя курс молодого бойца, который перенес очень тяжело, подал прошение о зачислении в съемочную группу при пресс-службе армии, и оно было удовлетворено. Там он проходит военные сборы и по сей день. Что же касается Йонатана, то ему до призыва было еще четыре года, но Реувен надеялся, что к тому времени правительство сменится и в Израиле произойдут какие-то перемены. Ведь после убийства Рабина в стране все, по сути, пошло кувырком. В тот вечер он смотрел пятый канал французского телевидения и лишь случайно переключился на второй израильский — хотел послушать новости, узнать, как прошел митинг на площади [46], — и вдруг увидел Эйтана Габера и людей, плакавших возле больницы. Они обнимались, старались как-то поддержать друг друга, но Реувен в первый момент совершенно ничего не почувствовал. Так бывает, когда ударишься, — поначалу боли не чувствуешь, но потом место ушиба начинает опухать и багроветь. Только два раза в жизни до этого он испытал нечто подобное — этот внезапный паралич и ощущение, что под ногами разверзается пропасть, — когда Эммануэлла сказала, что уходит от него к другому человеку, и когда Юдит позвонила и сообщила, что у Эмиля остановилось сердце. Какое-то время Реувен еще продолжал сидеть, тупо уставившись в экран телевизора, а затем встал и пошел в спальню. Хая спала, лежа на боку, и громко сопела. Щека у нее прижалась к носу, рот был широко раскрыт, а короткие крашеные рыжие волосы свалялись, и сквозь них просвечивал голый череп. В руке она сжимала роман «Мосты округа Мэдисон». Реувен осторожно забрал у нее книгу, загнул уголок страницы, на которой она остановилась, положил книгу на тумбочку, погасил настольную лампу и вышел. «Пусть спит, — подумал он, — пусть спит». Затем он снова спустился в подвал и всю ночь, судорожно сжимая в руке пульт управления, переключался, словно в бреду, с одного канала на другой. Смотрел то немецкие каналы, то французские, то Си-эн-эн, то Скай-ньюс. Как будто надеялся, что, переключая каналы, сможет повернуть время вспять или, по крайней мере, узнать какие-то новые подробности, которые наконец-то все объяснят. Потому что случившееся пониманию не поддавалось. Да и позднее, в течение еще нескольких недель, а может, даже и месяцев, его не покидало какое-то тоскливое, щемящее чувство и у него все время было такое ощущение, что под ногами разверзается пропасть. «Господи, — постоянно думал он, — да как же это могло с нами случиться? Это ведь настоящее землетрясение…» Каждый раз, когда по телевизору показывали фотографии Рабина времен Шестидневной войны, церемонии подписания соглашений в Осло [47]или того злополучного митинга на площади, его охватывала тоска и он начинал вспоминать свои немногочисленные встречи с покойным. Особенно хорошо он помнил их встречу в Центральном комитете партии [48]через две-три недели после Войны Судного дня. Это было перед самыми выборами, о которых Реувен не мог вспоминать без горечи. В течение нескольких лет до этого он был активным членом партии, вел агитацию в домашних кружках, встречался с членами ЦК и принял участие в двух избирательных кампаниях. Во время этих кампаний он дни напролет мотался по переселенческим лагерям и кварталам бедняков, объясняя репатриантам, как нужно голосовать и какой бюллетень в какой конверт класть, и почти забыл, как выглядят жена и сын. Оферу тогда было всего десять лет. Когда же, как правило за полночь, он все-таки возвращался домой, то обычно заставал Эммануэллу на кухне. Она сидела за столом и спала, положив голову на руки. Ее волосы покрывали стол, как скатерть, а возле нее стояла пепельница, полная окурков. «Я для тебя такая же мебель, как шкаф, диван и холодильник, — заявила она ему однажды, глядя на него глазами, полными слез. — Мы с тобой никогда никуда не ходим, ни с кем не общаемся, даже в кино не бываем». И хотя ему было страшно ее жаль, он ничего не мог с собой поделать. Он попросту не умел жить иначе. Когда в конце концов Реувен попал на сорок девятое место в списке кандидатов от партии в депутаты кнессета, он пообещал жене, что если пройдет в кнессет, то уволится из Гистадрута и они переедут жить из Хайфы в Тель-Авив. Он знал, что Эммануэлла скучала по Тель-Авиву и часто ездила туда повидаться с родителями и подругами. На том съезде ЦК Рабин пожал Реувену руку и своим неповторимым голосом, растягивая слова, сказал: «Мы обязательно должны победить, Шафир». Однако незадолго до выборов несколько товарищей по партии уговорили Реувена уступить место в списке заместителю мэра Акко. Тот был старше, состоял в партии дольше и был к тому же восточного происхождения. По словам товарищей, в списке не хватало людей с восточными фамилиями, да и вообще, говорили они, у сорок девятого места все равно никаких шансов пройти в кнессет нет. Реувен согласился, и его передвинули на шестьдесят пятое место. В тот вечер, вернувшись домой, он снова застал Эммануэллу на кухне. Она сидела за столом и курила.

— Ничего, — сказал он ей. — Мне ведь только тридцать семь, так что я вполне могу подождать. Через какие-нибудь четыре года, ну в крайнем случае через восемь лет меня все равно выберут. К сорока пяти годам я уж точно буду депутатом.

— А если не будешь? — спросила Эммануэлла.

— Ну не буду, так не буду, — ответил он. — Надо уметь довольствоваться малым.

Эммануэлла поморщилась, словно в глаза ей попал табачный дым, но смолчала. Впоследствии оказалось, что сорок девятый номер в кнессет все-таки прошел, так как партия получила на выборах пятьдесят одно место, и заместитель мэра Акко стал-таки депутатом. А на следующих выборах, в семьдесят седьмом, Реувен и вовсе в список не попал. Впрочем, все равно тогда победил «Ликуд», и все перевернулось с ног на голову. К тому времени Реувен уже был женат на Хае, и она обвинила во всем лично его. «Это всё ты и твои дружки, Эмиль и Бен-Гурион, во всем виноваты, — заявила она ему после выборов. — Какого черта вы притащили сюда всех этих восточных евреев? Вот теперь они вместе с этим своим Бегином и его бандой нашу страну у нас же и украли». Он посмотрел на нее с недоумением, но ничего на сказал и отправился поздравлять семейство Кнафо. В тот день в честь победы на выборах Ивон и Шломо накрыли во дворе стол и пригласили родственников и друзей. «Sant'e! — сказал Реувен, поднимая рюмку. — Молодцы, ребята. Просто молодцы».

Поделиться с друзьями: