А облака плывут, плывут… Сухопутные маяки
Шрифт:
— Ой, — раздался в трубке голос Орли, — это вы, господин Шафир? А я уже начала волноваться. Ну что, у вас все в порядке?
— Да, да, все нормально, — успокоил ее Реувен. — Могу я поговорить с судьей Авнери?
— Если вы насчет этого араба, — сказала Орли, — то слушание перенесено на десятое июля, на последний день перед каникулами.
«Но ведь десятого июля меня уже не будет», — хотел было сказать Реувен, чувствуя, как под ногами у него разверзается пропасть, но вместо этого сказал «спасибо» и повесил трубку. Он стал лихорадочно перебирать в памяти имена адвокатов, как старых, так и новых, которые могли бы его в этом безнадежном деле заменить, и понял, что заменить его не сможет никто…
Взгляд Реувена упал на большую черно-белую фотографию, висевшую над черным кожаным диваном. На ней была изображена светлолицая девочка с огромными азиатскими глазами. Ее рука лежала на африканской маске. Реувен вспомнил, что это фотография Мана Рея. Он встал с кресла и пошел в спальню, куда во время своих предыдущих визитов к сыну ни разу не заходил. Семейная кровать была покрыта тонким цветастым одеялом. По обе стороны кровати стояли тумбочки. «Для чего ему вторая тумбочка?» — подумал Реувен. Ему очень хотелось заглянуть в ящики тумбочек и найти в них хоть какой-нибудь намек на женщину, будь то презервативы, крем или порнографические журналы, но ему стало стыдно этих мыслей, и он принялся разглядывать плакат фильма «Завтрак у Тиффани», висевший над кроватью. На нем была изображена худенькая, красивая Одри Хепберн, улыбавшаяся невинной и одновременно обольстительной улыбкой. На руках у нее были перчатки выше локтей, и она держала сигарету в длинном мундштуке. В стену был встроен шкаф с коричневыми дверцами, но он тоже хранил молчание и, глядя на него, догадаться о том, что здесь происходило, было невозможно. Реувен вернулся в гостиную. Всю стену здесь занимал стеллаж из сосны, заставленный книгами, видеокассетами и дисками. На нижней полке стояли толстые альбомы с фотографиями в цветных пластмассовых переплетах. Реувен взял один из альбомов и, сев в кресло, стал его листать. На первой странице была черно-белая фотография, изображавшая его и Эммануэллу, склонившихся над кроваткой Офера. Он, Реувен — в очках с черной роговой оправой, которые Эммануэлла купила ему в Париже, а она — в плотно облегающем свитере, подчеркивающем линию груди. Он обнимает ее за плечи. Боже, какими же они были тогда молодыми… Глаза у него увлажнились. А вот еще одна черно-белая фотография: улыбающийся Офер лежит в коляске. А это снова Офер, но на этот раз уже с Эммануэллой. Она склонилась над ним и кормит из ложечки. Мини-юбка задралась, и видны ее белоснежные бедра. А здесь он, Реувен, со смеющимся Офером на плечах стоит перед домом своих родителей на улице Массады. А вот это Офер в наряде волшебника на лужайке перед их домом в Ахузе. Снова Офер — с картонной свечой на голове на празднике Хануки в детском саду. Офер с Реувеном — купаются на пляже в Бат-Галим. Офер, Эммануэлла, Герман и Рут — на фоне белого «кита» театра «Габима». Они же — возле бассейна с морскими львами в старом зоопарке в Тель-Авиве. У Реувена подступил комок к горлу. Он взял с полки другой альбом. Фотографии в нем были уже цветные, а Офер на них был постарше, лет одиннадцати-двенадцати. Вот он стоит на лужайке перед домом в Цахале. А здесь он склонился над тортом в день своего рождения и задувает свечи. Позади него, лукаво улыбаясь, стоит Эммануэлла, а этот тип обнимает ее за плечи. Вот еще одно фото Офера — с сестрой и овчаркой. Реувен попытался вспомнить, как эту овчарку звали, и понял, что, в сущности, никогда этого не знал. А это фото с бар-мицвы Офера. Дом в Цахале. Перед домом во дворе стоят столы.
Последний альбом на полке был в фиолетовом переплете. Реувен взял его в руки и медленно раскрыл. В нем находились снимки, сделанные на их с Эммануэллой свадьбе, а также фотографии их совместной с Эмилем и Юдит поездки во Францию. На одной из них они вчетвером сидели в кафе «Бонапарт». «Наверное, мы попросили официанта, чтобы он нас сфотографировал», — подумал Реувен. На другой — они с Эмилем стояли на фоне Триумфальной арки. Оба в пальто. На третьей Эммануэлла и Юдит сидели возле озера в Люксембургском саду и ели мороженое. На четвертой Эммануэлла стояла на набережной в Ницце, в полосатом платье и черных очках в форме кошачьих глаз. Она смотрела в объектив фотоаппарата и смеялась. А вот и еще один снимок. Они вчетвером едут по берегу моря в «дешво» с открытым верхом и машут руками. «Наверное, — подумал Реувен, — Офер взял эти фотографии из старых альбомов Эммануэллы и переклеил их в новый альбом. Что ж, по крайней мере, хоть фотографии она сохранила, не выбросила. Хотя бы фотографии…» От этой мысли он испытал чувство некоторого облегчения. Аккуратно расставив альбомы на полке в прежнем порядке, Реувен начал просматривать видеокассеты. Рядом с классическими фильмами и программами, записанными с телевизора, стояли несколько кассет, на которых рукой Офера было написано: «День рождения бабушки Рут», «Проводы сестры в армию», «День рождения мамы». Он взял кассету с надписью «День рождения мамы», вставил ее в видеомагнитофон, перемотал к началу, нажал на «плей» и сел в кресло. На экране появилась гостиная дома в Цахале. Камера прошла по лицам подруг Эммануэллы, сидевших на диване — некоторых из них он очень хорошо помнил, — и остановилась на самой Эммануэлле, явно не подозревавшей, что ее снимают. Она сидела в кресле, опершись подбородком на руку, прислушивалась к болтовне подруг, старавшихся делать вид, что все в порядке, и время от времени кивала головой, но в ее потухших зеленых глазах жила печаль. После развода Реувен виделся с женой редко, а после того, как она заболела, не виделся совсем, и она осталась в его памяти такой, какой он увидел ее когда-то в кафе «Таамон» и какой она была в годы их совместной жизни. И вот теперь он с ужасом смотрел на бледное с желтоватым оттенком лицо, провалившиеся щеки, морщинистую шею и впалую грудь. Нарядное платье только подчеркивало ее худобу; руки у нее были тонкие, как спички, ноги распухли, и только золотистые волосы еще напоминали о прежней Эммануэлле. Однако, всмотревшись, Реувен понял, что на ней парик. Это был последний ее день рождения, всего за несколько месяцев до смерти. Послышалась песня «Happy birthday to you», камера развернулась в сторону кухни, и оттуда вышли улыбающаяся Ноа с этим типом. На щеках у Ноа играл яркий румянец, а в руках она несла торт с горящими свечами. Свечи освещали ее длинные светлые волосы, и она была ужасно похожа на мать. «Вот это сюрприз! — раздался голос Эммануэллы. — Только вот боюсь, дорогие мои, что сегодня свечи придется задувать не мне, а вам. Мои легкие уже не те, что прежде». Ноа поставила торт на стол, тип сказал: «Раз, два, три…» — и все присутствующие стали дуть на свечи. Эммануэлла смотрела на них, тяжело дыша, и улыбалась так, словно была уже не здесь, а очень далеко. Тут она заметила, что сын ее снимает, махнула ему рукой и крикнула: «Офер, ну что ты там прячешься? Перестань снимать меня такой! Будешь снимать, когда поправлюсь». И вдруг губы у нее задрожали, а на глазах появились слезы: «Ну за что мне все это? За что? За что?» Она закрыла лицо руками и зарыдала. Когда Офер позвонил отцу и сказал, что мама умерла, Реувен не проронил ни единой слезинки. Не заплакал он ни разу и на ее похоронах. Но сейчас, глядя на то, как трясутся на экране худенькие плечи Эммануэллы, он непроизвольно застонал, снял очки, закрыл лицо руками, и из глаз у него потоком хлынули слезы. Он плакал о том, что никогда больше не суждено ему испытать то счастье, которое он испытывал, шагая по улицам Рехавии навстречу своему будущему, и о том, что жизнь прошла совсем не так, как он ее себе представлял. Он думал о последних мучительных минутах Эммануэллы, о том, как прекрасна была она когда-то, и о том, что потерял он ее по собственной вине. Перед глазами у него проплывали лица Офера, Эммануэллы, этого типа, ее мужа… И он рыдал, рыдал, и все никак не мог остановиться. Немного успокоившись, он поднял голову, поднес очки к глазам и увидел, что по экрану бегут черно-белые полосы. Видимо, Офер выполнил просьбу матери и перестал снимать. Реувен выключил телевизор, пошел в ванную, умылся, снова вышел на балкон и предоставил морскому ветру сушить его пылающее лицо. В горле у него все еще стоял комок, а сердце бешено колотилось. «Надо идти, — сказал он себе, — надо идти». Но куда именно идти, он не знал. Вернувшись в гостиную, он оглядел ее, чтобы убедиться, что навел полный порядок, вышел на лестничную площадку, захлопнул дверь, спустился по лестнице и, только уже выйдя на улицу, вспомнил, что не вынул кассету из видеомагнитофона. Теперь Офер вернется и все поймет. «Ну и пусть, — подумал Реувен, — ничего страшного». Тут он вдруг сообразил, что забыл у Офера перевязанную резинкой коричневую картонную папку, в которой лежали документы по делу Абу-Джалаля. «Тоже не страшно, — подумал он, — попрошу Офера прислать мне ее по почте. До десятого июля еще далеко». И только тут он вспомнил, что десятого июля ему исполнится шестьдесят один год.
4. Песни сирен
Реувен направился в сторону прибрежных отелей, спустился по лестнице на набережную, прошел мимо многочисленных полупустых кафе и пошел вдоль облупившейся разноцветной стены отеля «Дан». Он думал о том, что даже в детстве никогда не плакал, а вот в последние месяцы стал как-то ужасно слезлив. «А может, и в самом деле искупаться? — подумал он. — Ведь Хая все равно думает, что я в Иерусалиме и вернусь поздно. Так что торопиться мне некуда». Неподалеку он увидел лестницу, ведущую на пляж, спустился по ней и пошел по берегу, полной грудью вдыхая соленый воздух. Море было тихое, лишь там и сям вспенивались белые бурунчики. С берега вода казалось серо-зеленой. «А вот в Хайфе, Акко и Нагарии, — подумал он, — море, скорее, синее, почти фиолетовое», — и по ассоциации вспомнил глаза Эммануэллы, цвет которых постоянно менялся. В зависимости от цвета ее одежды и от настроения они становились то зелеными, то серыми, то цвета морской волны. На пляже почти никого не было, возможно, потому, что купальный сезон еще не начался, и Реувена это обрадовало. Лишь вдалеке, возле пляжного ресторана, на лежаках в сине-белую полоску загорали несколько человек, а на границе с соседним пляжем на махровом полотенце спал мужчина. Тело у него было красным, обгоревшим на солнце, а лицо он прикрыл иностранным журналом, с обложки которого улыбалось розовое лицо президента Клинтона, словно тот тоже пришел на пляж и обгорел. Плавок у Реувена с собой не было, но он решил, что все равно здесь никого нет, и, если он искупается в трусах, ничего страшного не случится. Он сел на песок, снял ботинки, носки, рубашку, майку, черные брюки и все это аккуратно сложил. На какое-то мгновение он заколебался, стоит ли ему оставлять на берегу кошелек, но успокоил себя тем, что на пляже пусто и красть, в сущности, некому. «Хорошо еще, — подумал он, — что я забыл у Офера папку с документами. Вот их было бы здесь оставлять страшновато». Затем он оглядел свои серые застиранные трикотажные трусы. Ничего, издали вполне сойдут за плавки. Он снял очки и часы, положил их в ботинки и засунул в каждый ботинок по носку. На ботинки, чтобы в них не попал песок, он положил брюки и майку, а сверху накрыл их рубашкой. «Наверное, со стороны я похож на человека, попавшего на необитаемый остров и ожидающего спасения», — подумал Реувен и по жесткому поблескивающему на солнце песку зашагал к морю, которое казалось бескрайним и манило к себе, как магнит. Вода была прохладной. Пузырьки пены приятно щекотали пальцы ног. Он зажмурился, разбежался, упал всем телом в воду и, как когда-то в детстве, когда они купались на пляже в Бат-Галим, стал быстро-быстро работать руками и ногами, чтобы согреться. Вода приятно холодила тело, в рот залетали соленые брызги, и он плыл и плыл по этому бескрайнему водному пространству, наслаждаясь силой своих мышц и ощущением абсолютной свободы. Отплыв от берега на приличное расстояние, он остановился, чтобы передохнуть, оглянулся и, прищурившись, посмотрел на берег. Издалека береговая полоса казалась нечеткой, размытой, но город тем не менее был виден как на ладони. Набережная. Прибрежные отели. Гавань, в которой, словно евреи, молящиеся у Стены Плача, ритмично покачивались яхты. Скала с пальмами, маяком и колокольнями церквей в районе Яффо. Разноцветная стена гостиницы «Дан». Отель «Царь Давид». Высокое круглое похожее на башню здание, в котором верхние балконы напоминали лестницу, уходящую в небо. Дом «Мигдаль-а-Опера» [62], верхние этажи которого были выкрашены в ярко-розовый цвет и тоже казались лестницей в небо. «Наверное, — подумал Реувен, — теперь в Тель-Авиве такой новый архитектурный стиль». Он все смотрел и смотрел на город вдали, и тот казался ему прекрасным. Потом он повернулся к городу спиной и поплыл дальше, все больше и больше удаляясь от берега, и вдруг почувствовал, что сердце стало биться гораздо чаще. «А что? — подумал он неожиданно. — Может, и в самом деле плыть вот так, плыть и плыть, пока не кончатся силы? Какой смысл жить дальше? Моя работа в Гистадруте подошла к концу. Впереди меня ждут пустые, бессмысленные годы, старость, болезни. Чего доброго, еще и инсульт шарахнет, как отца, и я тоже, как он, буду много лет лежать, прикованный к постели. Да и не нужен я, по сути, уже никому. Офер и Бени — люди взрослые, самостоятельные. Хая и Йонатан тоже без меня вполне обойдутся. Моего выходного пособия, пенсии, сбережений и зарплаты Хаи им на жизнь без труда хватит. А ссуду на постройку дома, взятую двадцать лет назад, я уже выплатил. Так что, может, взять да и покончить со всем этим прямо здесь, посреди этой бескрайней синевы, которую я так люблю с детства? В здравом, как говорится, уме и твердой памяти. Кое-что ведь я все-таки в своей жизни сделать успел, так что жалеть мне, в сущности, не о чем. Надо только уметь вовремя уйти. Как Эмиль, например. Вот уж кто действительно умел жить на полную катушку, а умер, когда ему исполнилось всего пятьдесят шесть. Сердце остановилось — и всё. Или, например, как Эммануэлла. Она умерла в том же возрасте, что и Эмиль, только, в отличие от него, в страшных мучениях. А Офер… Последнее, что он обо мне будет помнить, это мой рассказ о том, как я переодевался проституткой. Даже если захочет забыть, не сможет. Он ведь заснял это на пленку…» Эта мысль заставила Реувена улыбнуться. И вдруг в голове у него зазвучала строчка из песни, которую он когда-то слышал по радио: «Сладко умереть в море среди соленых волн». Остальных слов он не помнил, кто ее написал и исполнял — тоже, но эта строчка все звучала и звучала у него в ушах, и он продолжал плыть вперед, энергично работая руками и ногами. Он плыл почти с восторгом и думал о том, что в последние минуты перед глазами человека обычно проходит вся его жизнь, и, в сущности, она действительно прошла перед его глазами за весь этот длинный день. Он знал, что вечером, когда он не вернется домой, Хая сначала удивится, потом забеспокоится, затем позвонит Оферу, и они все бросятся его искать. Даже если волны и не выбросят его тело на берег, они все равно найдут на пляже его одежду, кошелек, паспорт — и все поймут. Неожиданно он вспомнил про гороскоп, который прочел утром в газете — «раки будут испытывать душевный подъем, необычные ощущения, и сегодня их могут ожидать сюрпризы» — и едва не расхохотался, но тут вспомнил, что газета-то, в сущности, была вчерашняя. И тут вдруг в груди у него сильно кольнуло. «Господи, — он похолодел от страха, — это сердечный приступ. У меня начинается сердечный приступ». И, словно подгоняемый какой-то посторонней силой, развернулся на сто восемьдесят градусов и изо всех сил поплыл к берегу. «Может, помахать рукой и меня заметит спасатель?» — подумал он, но сразу от этой мысли отказался. «Какой смысл? Пока спасатель меня заметит и доплывет до меня, будет уже слишком поздно. Да и вообще, лучше к себе внимания не привлекать. Ведь здесь запрещено купаться». До берега было еще далеко, в груди, спине и руке сильно болело, и ему очень мешало плыть встречное течение. У него появилось ощущение, словно он плывет не в воде, а в какой-то твердой субстанции. Как если бы вода неожиданно превратилась в землю или железо. Он чувствовал, что прилагает такие неимоверные усилия, каких не прилагал никогда в своей жизни, и что силы у него на исходе. Перед его мысленным взором возникли люди с тонущего «Эгоза». Они долго и упорно боролись с холодными волнами, но затем один за другим сдавались и исчезали под водой. Чтобы не думать о боли, он закрыл глаза и постарался сконцентрироваться на движениях рук и ног — раз, два, вдох, раз, два, вдох. Перед глазами у него вдруг всплыло ухмыляющееся лицо Йонатана. Его колючие волосы торчали в разные стороны, в ушах поблескивали серьги, и Реувен стал ритмично повторять про себя: «Йонатан, Йонатан, Йонатан, Йонатан». Впрочем, боль хоть и не проходила, но в то же время и не усиливалась. «Может быть, еще не все потеряно? — с тайной надеждой подумал Реувен, продолжая из последних сил, почти уже на автопилоте, работать руками и ногами. — Может быть, мой организм все-таки выдержит?» Через какое-то время он открыл глаза, посмотрел на город вдали и обнаружил, что прибрежные отели немного увеличились в размере. А еще через какое-то время берег приблизился уже настолько, что он позволил себе немного расслабиться и использовать силу волн. Когда волна накрывала его, он вытягивал руки вперед, сдвигал ноги, закрывал глаза и рот и задерживал дыхание, и так снова и снова, пока его не вынесло на мелководье. Он с трудом встал на ноги, доковылял до берега и рухнул на жесткий песок. В горле у него першило; во рту был сильный привкус соли; он лежал, раскинув руки и ноги, и у него было такое ощущение, словно он спасся с затонувшего корабля.
Полежав так какое-то время, он отдышался и почувствовал, что боль в груди немного уменьшилась. «А может, это был вовсе не сердечный приступ? — подумал он. — Просто мышцы диафрагмы свело из-за переохлаждения или от перегрузки?» В любом случае он решил полежать еще немного, пока боль не пройдет совсем. С моря дул легкий бриз. Капли воды на коже Реувена посверкивали в лучах солнца. «Хорошо, что я передумал и остался жив», — подумал он и вспомнил, что много лет назад пообещал Оферу, что доживет до ста пяти лет, как его прадед, шойхет реб Рубен. «А что? — сказал он себе с улыбкой. — Чем черт не шутит, может, и в самом деле доживу? Когда мне будет сто пять, Йонатану будет пятьдесят восемь, и
у него, наверное, у самого уже будут внуки». Какое-то время он еще продолжал об этом думать, затем перевернулся на живот и с радостью увидел, что его одежда лежит нетронутая. Он вынул из ботинка очки, надел их, проверил, на месте ли часы и кошелек, и огляделся вокруг. Клинтон с обгоревшей кожей уже ушел, но неподалеку от Реувена на разноцветных полотенцах лежали три девушки. Возле них стояли матерчатые сумки, босоножки и бутылки с водой. Средняя девушка была светлокожая и светловолосая. Она лежала слегка раздвинув ноги и согнув их в коленях, и ему хорошо была видна ее промежность, прикрытая узкой полоской оранжевых трусов. Две изогнутые линии, обозначавшие границу между промежностью и бедрами, напоминали две улыбки, а из-под трусов с обеих сторон торчали светлые курчавые волоски! Ее правую ягодицу украшала татуировка в виде маленькой русалки. Вторая девушка была смуглой брюнеткой в белом бикини, на ее щиколотке поблескивала цепочка с золотыми рыбками. Третья девушка — полненькая, рыжая и веснушчатая — носила сплошной купальник. Веснушки усеяли даже ее икры. На животе у нее лежал желтый плейер, в ушах были наушники, и она что-то напевала. Вид молодых девушек, не знающих, что жизнь коротка, а молодость быстро проходит, почему-то вызвал у него грусть. Он снова взглянул на промежность светлокожей девушки и почувствовал, что член у него отвердел. Сначала он этому обрадовался, но тут же устыдился, отвел глаза и прикрыл лицо руками, чтобы они не заметили, что он их разглядывает. Третья девушка села, вынула наушники, попила воды из стоявшей рядом бутылки, достала из сумки коричневую пластмассовую бутылочку, вылила себе на ладонь немного белой жидкости, намазала ею бедра и плечи, потом дотронулась до руки светлокожей девушки и что-то ей сказала. Та привстала и взяла у нее бутылочку. «Эммануэлла!» — едва не крикнул Реувен. «Или, может быть, это Ноа? — вдруг подумал он. — Ну конечно, Ноа. Разумеется, это Ноа!» Длинные светлые волосы, прямой нос, румянец на щеках — точно такая же, какой он видел ее недавно на кассете Офера. Ноа вылила на ладонь белую жидкость и стала втирать ее в спину рыжей подружки. Реувен еще раз устыдился своей внезапной и все никак не прекращавшейся эрекции, сел, повернувшись к ним спиной, и подумал: «А может, подойти к ней, поговорить? Напомню ей, кто я, скажу, что понимаю, каково ей приходилось в последние годы, когда мама заболела. Скажу, что искренне ей сочувствую и виню себя за то, что не уговорил Эммануэллу бросить курить. Она, наверное, спросит меня, какой мама была в молодости, и я расскажу ей о свидании в кафе „Таа-мон“, о свадьбе, о поездке во Францию. Скажу, что она очень похожа на маму, какой я ее впервые увидел, когда она была еще студенткой-первокурсницей и пришла ко мне, председателю союза студентов, жаловаться — уж не помню на что. Или, может быть, скажу, что был у Офера, видел ее на кассете, и спрошу, как у нее дела. Ей, должно быть, сейчас уже двадцать два, и она, наверное, учится в университете. Вот и спрошу, по какой специальности, какие у нее планы на будущее, да и вообще». Эрекция у него, к счастью, наконец-то прошла, и Реувен совсем уже было собрался встать, но тут вдруг вспомнил, что он все еще в трусах. Он надел рубашку, застегнул ее на все пуговицы, в надежде, что под ней трусов видно не будет, и с бьющимся сердцем подошел к девушкам. С виду казалось, что они спят. Он не знал, как к ним обратиться, и сказал: «Простите». Все трое как по команде приподнялись на локтях и посмотрели на него враждебно. Видимо, решили, что это один из тех, кто пристает к женщинам на пляже. Стараясь не смотреть на пышную грудь Ноа, выпиравшую из лифчика апельсинового цвета, Реувен спросил:— Вас зовут Ноа, верно?
Та скривила губы:
— Нет, меня зовут Майя.
— Ноа — это я, — вмешалась в разговор рыжая. — А в чем, собственно, дело?
— А я — Шира, — сказала брюнетка, улыбнувшись. — А вас как зовут?
— Реувен, — сказал он смущенно. — Реувен Шафир. Просто вы очень похожи на одну знакомую девушку, дочь моих друзей.
— Вы, наверное, не очень-то хорошо с ней знакомы, — сказала брюнетка.
— И друзья, видно, тоже не слишком близкие, — добавила рыжая. — Вы с ними, наверно, еще в «Пальмахе» [63]воевали, да?
Все трое, включая ту, которую он принял за Ноа, прыснули со смеху. Реувену было неприятно, что они смеются над ним, и все же он решил сделать последнюю попытку.
— А вашу маму, случайно, не Эммануэлла зовут? — спросил он.
— Мою маму зовут Хая, — ответила Майя-Ноа.
Реувен хотел было сказать: «Мою жену тоже зовут Хая», — но вместо этого смущенно улыбнулся и пробормотал:
— Извините. Ошибся.
Девушки молча улеглись на полотенца и закрыли глаза, словно хлопнув у него перед носом дверью. Стоять возле них и дальше не имело никакого смысла, да и вообще пора уже было трогаться, и Реувен решил, что сначала надо собрать вещи, сходить в душ, смыть песок и соль, просохнуть, одеться, а затем уже сесть и подумать, куда ему ехать — в Кармиэль или куда-то еще.
Когда он с закрытыми глазами стоял под душем и по плечам его хлестала сильная струя воды, ему вдруг пришло в голову, что, возможно, это была все-таки Ноа. Просто она не захотела в этом признаться. Может быть, ей неприятно осознавать, что в прошлом ее матери существовал какой-то другой мужчина. Или, может быть, она просто стеснялась перед подругами, хотя на самом деле узнала его сразу. Возможно, когда он сидел к ним спиной, она успела им все рассказать, и они договорились назваться другими именами. В таком случае очень может быть, что настоящая Майя — это как раз брюнетка, а рыжую на самом деле зовут Шира. А что касается матери, то Ноа назвала ее Хаей только потому, что помнила: так зовут его, Реувена, жену. «Ладно, — приказал он самому себе, — прекрати. Ну какая в конце концов разница?» Он задрал голову вверх, открыл рот и подставил его под струю воды. Правда, он видел табличку с надписью «Вода — только для купания», но уж очень ему хотелось пить. По членам его растеклась приятная истома, какая бывает после тяжелой работы. Кожа, особенно на лице, была горячей, и он подумал, что за сегодняшний день, наверное, очень даже неплохо загорел, да и вообще есть еще, как говорится, порох в пороховницах. Он закрыл кран, постоял немного на солнце, подождав, пока с него стечет вода, несколько раз поднял и опустил руки, затем согнул их в локтях и приставил к плечам, потом положил их на пояс, повращал верхнюю часть тела вправо и влево, получая от гимнастики огромное удовольствие, и его недавние страхи по поводу воображаемого сердечного приступа показались ему теперь смешными и нелепыми. Затем он постоял еще немного, чтобы перевести дыхание, окинул взглядом прибрежные отели, тянувшиеся с севера на юг вдоль всей набережной вплоть до холма Яффо, и вдруг понял, куда он сейчас пойдет. Не дожидаясь, пока трусы высохнут, он надел рубашку, чтобы их прикрыть, вынул из ботинка часы, надел их на запястье, удивился тому, что сейчас всего только половина третьего — ему-то казалось, что час куда более поздний, — скатал брюки, положив внутрь них майку, сунул их под мышку и, держа ботинки в руках, зашагал по берегу на юг.
5. Навзикая
Через какое-то время Реувен обогнал худую загорелую женщину своего возраста. Она была в красном бикини и соломенной шляпе и шла по берегу решительным шагом. Потом он увидел двух мальчишек, игравших в бадминтон. Черный волан полетел в сторону и упал к его ногам. Он поднял его и бросил одному из игравших. Тот поймал его и в благодарность приветливо помахал рукой. Затем Реувен прошел мимо юноши и девушки. У юноши была короткая стрижка, а у девушки — светлые волосы, небрежно собранные на макушке. Оба были одеты и строили из песка крепость, окруженную рвом. Реувен осторожно обошел крепость стороной, чтобы случайно на нее не наступить. Дальше шел участок пляжа с лежаками и зонтами. Неподалеку виднелся ресторан «Иерусалимский берег». На двух лежаках загорали худые, увешанные цепочками парни с серьгами в ушах. У одного из них на руке был вытатуирован браслет. «Гомосексуалисты, наверное», — подумал Реувен и не без удовлетворения отметил про себя, что Офер, слава Богу, выглядит иначе. Даже серьгу в ухе не носит. Затем Реувен миновал еще один прибрежный ресторан, заставленный желтыми пластмассовыми стульями, и дошел до каменного пирса, уходившего далеко в море. На нем молча, склонив головы, как во время сирены в День памяти павших, стояли рыбаки. Из воды появилась очень толстая черноволосая женщина с огромной грудью. Голубое платье в черный горошек намокло и плотно облепило ее жирное тело. Реувен невольно улыбнулся: «Прямо как в фильме Феллини. Венера, выходящая из пены морской». Он взобрался на пирс и увидел, что больше по берегу идти нельзя: песчаный пляж обрывался, и дальше шла гряда скал. «Придется вернуться, и идти по набережной», — подумал он. Трусы у него уже почти высохли. Он надел брюки, снял рубашку, надел майку, снова надел рубашку, подошел к крану, вымыл ноги, надел носки, стараясь не запачкать ноги в песке — с двух попыток ему это удалось, — обулся и поднялся на набережную. Вскоре он добрался до стоянки возле дельфинария. Много лет назад он приходил сюда с Йонатаном, и тот был в полном восторге от фортелей и трюков, которые проделывали дельфины. За стоянкой шел участок набережной, выложенный гравием в форме черных и белых квадратиков. Затем Реувен миновал только что отремонтированную мечеть с высоким минаретом и белым куполом, украшенным голубым орнаментом, и пошел вдоль белых высотных домов. Позади осталась гостиница «Дан Панорама», и он зашагал мимо здания «Бейт-а-Текстиль», многочисленные маленькие окна которого были похожи на бойницы крепостной стены или на окошки огромной голубятни. Наконец он дошел до детской площадки. Решив передохнуть, Реувен сел на плоский камень и стал смотреть на море. Здесь волны были повыше и сильнее пахло солью. Он сидел и как завороженный следил за волнами, разбивавшимися о скалы. Они угрожающе вздыбливались, выгибались, как спины китов, и с их гребней, словно отчаянные серферы, скатывалась вниз белая пена. На лицо падали прохладные брызги. Он посмотрел на часы: уже почти три. По его расчетам, в полчетвертого он уже должен был дойти до Яффо. «Смешно, — вдруг подумал он. — Иду искать бельгийскую принцессу, бывшую сотрудницу Моссада, а сам даже не знаю, как называется ее галерея и будет ли моя принцесса там вообще». Честно говоря, он и сам не понимал, почему ему вдруг так захотелось с ней увидеться. Ведь после похорон Эмиля прошло семнадцать лет, и с тех пор они не встречались ни разу. Да и с самим Эмилем в последние годы его жизни они виделись крайне редко. Правда, когда Реувен приезжал в Тель-Авив на совещания в «Рабочем комитете», он обязательно заходил к Эмилю на работу — Тальмон руководил какой-то таинственной фирмой, занимавшейся экспортом-импортом, — однако домой к нему, в Герцлию, после развода с Эммануэллой и женитьбы на Хае Реувен ездить перестал. «Юдит, наверное, за эти годы постарела, — думал он. — Ей сейчас, должно быть, лет шестьдесят пять-шестьдесят шесть. Интересно, вышла ли она снова замуж?» Ему вдруг очень захотелось расспросить ее про ту злополучную субботу в Герцлии, тридцать лет назад. Он чувствовал, что просто обязан узнать, почему Эммануэлла тогда расплакалась и убежала и что именно она сказала Юдит, когда они сидели в спальне. «Юдит — бывшая разведчица, — подумал он, — и с памятью у нее наверняка все в порядке. Разумеется, она все прекрасно помнит». Вдалеке показалась большая группа девушек, ведомая несколькими воспитательницами. Когда они немного приблизились, Реувен увидел, что часть из них еще совсем юные, но кое-кому было уже за двадцать. Несколько девушек несли картонные коробки — видимо, с бутербродами, — а у других в руках были прозрачные канистры с какой-то желтой жидкостью, наверное, с соком — апельсиновым или лимонным. Все они были в блузках с длинными рукавами, в длинных цветастых юбках и в чулках и с энтузиазмом распевали: «Главное в жизни — не бояться, главное — смелыми оставаться». «Ясно, — подумал Реувен. — Судя по одежде, религиозные. Наверное, приехали в Тель-Авив на экскурсию». И только когда девушки подошли совсем близко, он увидел, что они — умственно отсталые. У многих были характерные монголоидные лица, отвисшие челюсти и бессмысленный взгляд, а некоторые были к тому же хромыми или горбатыми и передвигались с трудом. Дойдя до детской площадки, где сидел Реувен, они разбрелись кто куда. Одни расположились на лужайке и скалах, а другие побежали играть к качелям и горкам. Воспитательницы пытались их собрать, и со всех сторон слышалось: «Сара! Ривка! Лея!» Сначала Реувен подумал, что им жарко в чулках и кофтах с длинными рукавами, но потом решил, что они к этому, наверное, уже привыкли и, по-видимому, искренне радуются, что их в кои-то веки вывезли к морю. Хоть какое-то развлечение на фоне однообразной жизни, которой они обычно живут в Бней-Браке, Иерусалиме или откуда их там привезли. Одна из них, плосколицая, подошла к нему и, прижав к груди целлофановый пакет с мятыми абрикосами, села рядом. Она посмотрела на него темными узкими глазами и спросила, заикаясь:
— Как тебя зовут? — Голос у нее оказался неожиданно низким.
— Меня зовут Реувен, — ответил он. — Как старшего сына Яакова в Торе.
Девочка улыбнулась и вдруг радостно залопотала:
— Реувен-Шимон-Леви-Егуда-Звулун-Иссахар-Дан-Гад-Ашер-Нафтали-Йосеф-Биньямин [64].
— Молодец, — сказал Реувен, улыбнувшись ей в ответ, — очень хорошо. — И почему-то вспомнил Абу-Джалаля и его сына. Сердце его сжалось. — Ну что ж, мне пора. — Он встал с камня, помахал ей на прощанье рукой и тронулся в путь, но, пройдя несколько шагов, снова услышал за спиной ее низкий голос:
— Малька. Меня зовут Малька.
Реувен оглянулся, еще раз ей улыбнулся и зашагал по набережной большими быстрыми шагами. Пройдя мимо музея «Эцеля» [65], построенного из стекла и бетона, он свернул на улицу, ведущую в Яффо, и вскоре увидел башню с часами. Часы показывали без десяти два, и Реувен понял, что они стоят. Над площадью были натянуты веревки с пластмассовыми треугольными бело-голубыми флажками, трепыхавшимися на ветру, и Реувен подумал, что, наверное, их повесили к Дню независимости и забыли снять. Как будто кто-то очень хотел остановить время и продлить праздник. Он свернул на круто уходящую вверх улицу Ефет и пошел мимо рыбных лавок. Вывеска на одной из них его насмешила: «За рыбака не волнуйся. Лучше рыбу купи». Дальше шел ряд обувных магазинов, а за ними — пекарня «Абу-Лафия». Запах свежей выпечки пробудил в нем аппетит, и ему страшно захотелось съесть булку, посыпанную кунжутными зернами. Ведь кроме сандвича, купленного утром на лотке возле «Габимы», он за весь день ничего не съел. Однако козле пекарни выстроилась очередь, и ему очень не хотелось в ней стоять. «Ладно, потерплю, — подумал он. — Я ведь даже не дошел до района галерей. Надо торопиться». Пройдя еще какое-то расстояние, Реувен увидел уходящую вправо узкую улицу Жемчужин. По ней он дошел до стоянки машин на улице Ювелиров. Чуть выше начинался парк с лужайками и финиковыми пальмами, а неподалеку возвышалась восстановленная реставраторами стена старого Яффо. По пути ему попалась синяя дверь в форме арки. Она вся утопала в зелени, а перед ней стояли горшки с кактусами, геранью и съедобными травами, источавшими приятный запах. Затем его внимание привлекла крашенная белой краской железная дверь с красной надписью: «Сообщение: можно перестать страдать!!!» «Интересно, — подумал Реувен, — кому именно адресовано это сообщение?» Наконец, пройдя еще несколько шагов, он вошел в крытый переулок и понял, что дошел до района галерей. На синей керамической вывеске значилось: «Улица Козерога». Улица спускалась под горку. Как называется галерея Юдит, Реувен не знал, но надеялся, что по названию сумеет угадать, и стал внимательно читать надписи. Он никак не мог вспомнить, кто именно рассказал ему, что у Юдит есть галерея. Помнил только, что это было много лет назад. Все переулочки носили астрологические имена — «улица Близнецов», «улица Тельца», «улица Льва», — и в какой-то момент Реувену показалось, что это как-то ужасно глупо, плутать здесь среди всех этих знаков зодиака, не зная толком, что он, собственно, ищет. «А если галереи Юдит уже давно не существует, а сама она вернулась в Брюссель? — подумал он вдруг. — В самом деле, что ей делать здесь одной — без мужа, без детей, без родственников? Израиль ведь не ее родина, а иврит не ее родной язык». Тем не менее он продолжал идти дальше, читая вывески и заглядывая в раскрытые двери. В некоторые из галерей он заходил. Делал вид, что хочет что-то купить, а сам тем временем искал глазами Юдит. Большинство галерей были на самом деле обычными сувенирными лавочками, рассчитанными на туристов, и выглядели заброшенными. Предметы иудаики пылились в стеклянных шкафах вперемежку с археологическими экспонатами и ювелирными украшениями, а хозяева — мужчины и женщины — сидели за антикварными столами и равнодушно смотрели в одну точку, словно уже давно перестали надеяться на то, что какой-нибудь турист забредет к ним и что-нибудь купит. Политическое положение в стране было сложным, экономика переживала спад, уровень туризма снизился, и на лицах у них было написано тихое и застарелое отчаяние. В одной из галерей Реувен увидел симпатичный шахматный набор. Сами шахматы были из слоновой кости, а доска складывалась в форме чемоданчика, обтянутого настоящей кожей. Похожие шахматы были у отца Эммануэллы, и Реувен решил, что, если они недорогие, он их обязательно купит. Он даже представил себе, как в следующую суббогу пойдет к Шломо Кнафо и они будут этими шахматами играть. «Шломо, — подумал он, — наверняка их оценит». Реувен потрогал кожу, понюхал ее и спросил продавца: «Сколько?» Продавец, колоритный тип с седой бородкой, в красном берете и круглых очках, посмотрел на него равнодушно и буркнул: «Четыреста долларов». Реувен думал, что шахматы стоят шекелей сто, ну в крайнем случае сто пятьдесят, и ему стало не по себе. «Спасибо», — пробормотал он и торопливо направился к выходу. «Это все из-за того, что туризм в упадке, — думал он, продолжая свой путь по переулку. — Поэтому и цены взлетели до небес». Свернув на «улицу Рыб», он остановился возле театра «Симта» и стал разглядывать фотографии из спектаклей в стеклянной витрине у входа. Судя по надписям под фотографиями, здесь играли «Падение» Камю, и он, не без ностальгической тоски, вспомнил маленькие театрики в Сен-Мишель и Сен-Жермен, где смотрел когда-то пьесы Кокто, Жене, Ионеско и Беккета, которые ставили и играли такие же молодые, как он сам тогда, парижские студенты. Актеры и актрисы на фотографиях под стеклом тоже были молодыми, и лица у них светились юношеским восторгом. «Надо бы почаще ходить в театр», — подумал Реувен и вспомнил, что у них с Хаей есть абонемент в хайфский драматический театр. Однако, когда он попытался вспомнить, какие спектакли он там в последние годы смотрел, то в памяти всплыл один-единственный — «Смерть агента», с Йоси Ядином и Орной Порат в главных ролях. На этом спектакле он почему-то не заснул, и представление произвело на него сильное впечатление. Впрочем, за давностью он никак не мог вспомнить, с кем его смотрел — с Эммануэллой или с Хаей.