А жизнь одна...
Шрифт:
Заречный не скрывал своего восторга мужеством и цельностью боевого характера Расмы, он был уверен, что она — и з т е х т р о и х.
Он не выпускал из рук только что отглянцованных снимков, откровенно любовался сыном Расмы и Роби.
Мы перешли в кабинет, на маленьком столике дымился ароматный кофе.
— Коньячку? — спросил я, направляясь к бару.
— Знаешь… не хочу. Да ты не хлопочи! — прикрикнул он. — На свежую голову легче беседовать.
Он вновь принялся вспоминать подробности своей вчерашней встречи на берегу Нарвского водохранилища. Как представился ему вместо разлившегося просторно искусственного моря стоявший тут когда-то смешанный лиственно-хвойный лес, а за ним — переправа в Усть-Жердянке, вытянутый по болотам, лесам и кустарникам к северо-западу наш Аувереский плацдарм. И круглосуточные
— Почти всю войну мы просидели с тобою в болотах — на Волхове, у Ладоги, за Наровой, даже на Карельском перешейке, — раздумчиво говорил Саша, или Александр Алексеевич, — большой министерский начальник все-таки. — Сколько наших друзей пало в этих болотах, сколько деревьев, кустарников мы погубили, вытаскивая из трясин застрявшие танки, как только не ругали эти болота. Только после войны я узнал, что очень нужны они в природе, нельзя бездумно их повсеместно осушать — нарушается экологическое равновесие… Вот и на плацдарме за Наровой крестили эти болота почем зря, а они, может, помогали нам справиться с напиравшими фашистами.
— Ты хочешь гимн болоту сказать? — подзадорил я друга. И положил перед ним пятый номер «Таллина» за восемьдесят третий год. — В фильме эстонского кинорежиссера Рейна Марана говорится вот это…
Саша прочел вслух:
По-хозяйски ступаешь — под тобой прогибаются кочки, тяжелы твои руки, подожди, не спеши, — с дубиной мощной и прочной, ты в лесу не один, ты других не губи, ты подумай о них! Всех нас матерь-земля родила, если мы дороги ей словно равные дети. И на этой земле для тебя и меня хватит вечного солнца и света.— Верно сказано. Верно. Только гимн болоту я вычитал у Межирова, кажется, точно не помню…
Саша помолчал, рассматривая снимки, потом начал подтрунивать над собой:
— Ты бы видел, как огорчился я, что эта молодежная компания с Айваром во главе нарушила мое одиночество на берегу Нарвского моря. Ну как же — помешали старому человеку предаваться воспоминаниям о его боевой юности, мечтать о близкой встрече с сыном друга! Не хотел дожидаться его возвращения в Ригу — поехал искать… а тут какие-то юнцы вторглись в мои пределы. Правда, местечко-то я выбрал уютное — мимо не пройдешь, не проедешь. Не подал виду, что недоволен… И вот о чем теперь думаю. Все-таки напрасно мы иногда сторонимся нашей молодежи. Они, конечно, другие, чем были мы в их годы. Так и время другое. Развитой социализм построили, сплошная высокая грамотность, эрудиция. Ловлю себя на том, что боюсь сплоховать перед ними, перед их знаниями, перед их прямолинейностью. А вот заговорил вчера — обыкновенные хорошие ребята, без комплексов, сын Роби уже в институте преподает, а девушка и два других парня перешли на третий курс, планируют в будущем году поехать со стройотрядом в Тюменскую область — возводить нефтегазовые предприятия. Там болот побольше нашего, а не пугаются ребята, не пугаются, понимаешь?..
Нет, не изменили моего друга Заречного минувшие четыре десятилетия. Даже интонация сохранилась: «Не пугаются, понимаешь?..» Когда отделение автоматчиков Роби Тислера разместилось на оставшихся двух «тридцатьчетверках» нашего взвода — там, под Синявином, Саша подошел к моему открытому водительскому люку:
— Ты видел? По-хозяйски как уселись! Понимаешь?
Он всегда, сколько я помню, восхищался автоматчиками-десантниками, располагавшимися перед боем на броне наших танков. Ведь гитлеровцы откроют ураганный огонь по танкам из всех видов оружия, мы, танкисты, все-таки за толстой броней, а стрелки открыты любой шальной пуле, любому осколку. В этом Заречный усматривал даже какую-то несправедливость. Пока командир роты автоматчиков однажды, услышав его, не сказал:
— Э, танкист, ты за нас не переживай. Чуть что — мы уже на земле,
окопчик сварганим, а ты пока развернешься на виду у всего света, под огнем пушек и минометов… Хорошо, если успеешь выскочить из горящей машины.И то верно. Многие, особенно раненые и контуженые, не успевали. Это нам с Сашей повезло, мы под Чудовом успели и под Синявином тоже. И похоронки на нас обоих еще в сорок втором дома получили, а мы по сей день скрипим, ветеранами войны считаемся, каждый год девятого мая в именинниках ходим.
Узнав, что перед ними старый солдат Великой Отечественной, да еще боевой друг Роби Тислера, ребята сразу как-то помягчели, сбросили с себя браваду, заговорили нормальным языком. И тон задавала девушка — Регина. Задорная, пытливая, она показалась Заречному душой этой маленькой компании. Хотя лидерство Айвара Тислера не подвергалось сомнению: он — преподаватель, они — студенты.
Регина больше всех расспрашивала Заречного о бытовых деталях войны — в каких условиях спали, чем кормили в окружении, как жили на войне женщины. Айвар даже засмеялся:
— В свое время мою маму она замучила этими расспросами. Как будто сама на войну собирается.
— А что? — сверкнула глазами Регина. — Ведь еще неизвестно…
Я чувствовал, какой глубокий след в душе друга оставила встреча с молодыми ребятами у Нарвского моря. Словно отвечая на мои невысказанные мысли, Саша вдруг продекламировал:
Поколение это люблю, Не видавшее черной пучины, И на том себя часто ловлю, Что здесь личные скрыты причины. С удовольствием помню всегда, Что оно от рождения сыто, И, однажды явившись сюда, Не прошло сквозь военное сито…— Да… — оборвал он на полуслове цитирование из Ваншенкина — нашего с ним любимого поэта-фронтовика. — Все-таки не всех обошла чаша сия. Парни, выполнявшие интернациональный долг… Молодцы, не подкачали! Впрочем, только мы можем сказать о себе: «Откуда мы? Мы вышли из войны. В дыму за нами стелется дорога…» Расма и Роби так могли сказать. Это совсем другое!.. Когда-то мы завидовали героям гражданской войны, играли в Буденного и Ворошилова. Сегодняшние дети не играют в Жукова и Рокоссовского — я не видел этого. Но хорошо, что и они готовы к действию, готовы к подвигу. На том стоим!
Заречный опять начал перебирать свежие фотографии, пока я не усадил его на место, понимая, что он преднамеренно растягивает свой рассказ о нашем бывшем десантнике и его жене, что не без причины его пронзительные карие глаза затуманились, повлажнели.
— Ты представляешь, каково было Расме узнать, что она не спасла раненых, только отсрочила гибель по крайней мере половины из них, — усевшись снова в кресло перед остывающим кофе, сказал Саша. — Погиб Левачев, погибли многие другие. И жалели, что не подорвали себя, как те, в последней землянке. И все-таки, благодаря смелому поступку Расмы, остановившей расправу, многих оставшихся в живых судьба вознаградила. Окрепнув, они боролись, бежали из концлагерей, вливались в европейское Сопротивление, примыкали к партизанам, прошли через тысячи испытаний и остались людьми. Расму и ее подруг отбили партизаны где-то в Белоруссии. Целый вагон отправлявшихся в Германию советских женщин. Но Расма была тяжело ранена — пуля прошла через легкое, ее удалось самолетом эвакуировать на Большую землю, а Валя и Люда остались у партизан — и больше про них никто ничего не слышал…
Заречный опять заволновался, встал, заходил по комнате. Остановился передо мной, долго молчал. Мне давно хотелось спросить его, живы ли Расма и Роби сегодня, но Саша сейчас был с ними там, на войне, и я не смел помешать ему. Меня с детства научили слушать не только себя…
Да, Расма всю жизнь вскакивала по ночам, вдруг услышав голос снайпера Левачева: «Что ж, попробуй, сестрица». И тут же — голос эсэсовца, пытавшего ее в концлагере: «А ну — подставляй свои нежные пальчики!» Он загонял жертве под ногти тонкие иголки и требовал «признаний». Боль от этих иголок помнилась даже во сне. Расма начинала стонать, и внимательный, добрый Роби тотчас просыпался, успокаивал жену.