Адъютант императрицы
Шрифт:
— Нейтральным, независимым государством, — сказал Моссум–оглы почти про себя. — Но может ли Крым остаться таковым? Не может, — продолжал он уже громко, — ту зависимость, ту защиту, которой крымский хан не признает по отношению к Турции, он будет искать у России.
— Мы не заключаем договоров с мыслью нарушать их, — гордо заметил Салтыков.
— Часто не люди нарушают эти договоры, — возразил Моссум–оглы, — а обстоятельства и необходимость исторических условий. Я признаю, что ваше требование вполне справедливо, что выставленные вами доводы говорят в пользу него и что великодушию императрицы свойственно ставить такие условия. Но, соглашаясь на них, я беру на себя тяжелую ответственность: могущественный падишах скорей готов отказаться от части своих владений, чем освободить от его священных обязанностей взбунтовавшегося подданного, который должен чтить в нем не только своего земного повелителя,
— Если бы государыня императрица желала унизить Высокую Порту, умалить или разрушить могущество падишаха, — сказал Салтыков, — то, быть может, слова вашей светлости были бы справедливы, но так как моя августейшая повелительница приказала мне заключить мир с ее царственным другом и союзником, то желание ее императорского величества, вытекающее из ее великодушия и не заключающее в себе никаких политических выгод, должно быть понято иначе.
Моссум–оглы, мрачно потупившись, смотрел перед собой.
— Я рискую многим, принимая эта условия, быть может, даже немилостью и изгнанием, — сказал он, — но все-таки я решусь, — я исполню личное желание императрицы, но в свою очередь тоже буду просить ее об исполнении одного моего личного желания.
Салтыков с удивлением посмотрел на визиря. В его глазах появилось выражение мучительного разочарования; ему стало грустно, что и этот столь мужественный и гордый воин хотел получить вознаграждение, из-за которого решился принять условия врага.
— Выслушайте меня, генерал, — сказал визирь. — У меня есть дочь, ее мать была рабыня–гречанка, исповедовавшая христианскую религию — она была похищена и привезена в мой гарем. Я любил ее, как свет своих очей, она была красива, как роскошная пальма, нежна, как цветущие розы, и также любила меня, хотя в сердце своем поклонялась другому Богу. Я любил ее так сильно, что не осмеливался влиять на ее душу; я терпел, что в своем помещении она скрывала крест, перед которым молилась. А молилась она за меня и за ее ребенка, которого подарил нам Аллах. Но коварная болезнь унесла ее, когда маленькой Зораиде было только два года. Мы привыкли со смирением подчиняться судьбе и прославлять Аллаха независимо от того, дает ли Его всемогущая рука или отнимает. Но все же я едва мог оправиться от удара, так как цвет моей жизни был надломлен. Позвольте мне умолчать о своих страданиях! Всю любовь, которая еще оставалась в моем сердце, я перенес на ребенка. Волею падишаха я был назначен визирем и принужден был выказывать строгость и жестокость, так как большое государство не может быть управляемо мягкостью, но для моего ребенка у меня была только любовь, ничего иного, кроме любви. Зораида с каждым днем становилась все более похожей на мать, и когда она смотрела на меня своими кроткими глазами, мне часто хотелось взять крест ее матери, который я хранил как святыню, и вложить его в руки Зораиды, чтобы она молилась за меня, как молилась та. И вот, — продолжал он, подавляя свое сильное волнение, — этот ребенок, моя красивая, нежная Зораида, был похищен у меня, когда генерал Вейсман напал из Силистрии на наш лагерь. Я сделал все возможное, чтобы вернуть свою дочь, я предлагал большой выкуп, но мне отказали в моей просьбе. Как я узнал через лазутчиков, моя дочь была отправлена в Петербург и государыня взяла ее к себе. Правда, императрица обращается с ней хорошо и ласково, но моя дочь все же стала рабыней в стране врага своего отечества, и я не могу видеть ее чудесные глаза, слышать ее нежный голос! Это горе терзает мое сердце, быть может, оно-то и затмило мой разум, обессилило мою волю, надломило мою твердость настолько, что я, несмотря на превосходство сил, дал себя победить… Быть может, счастье покинуло меня потому, что тогда я не сумел уберечь свое дитя. Я не могу забыть Зораиду, решительно не могу, а так как несчастье пало на мою голову, победа покинула меня и судьба послала мне столь тяжкое унижение, то я хочу на дальнейшую свою жизнь отказаться от величия и власти и удалиться в одиночество. Но пусть мое дитя будет со мной, и из его очей я буду черпать утешение и покой душевный. Я готов подписать ваши условия относительно Крыма, но прошу государыню императрицу вернуть мне мое дитя.
Глубоко тронутый Салтыков пожал руку визиря и воскликнул:
— Вам вернут вашу дочь! Я доложу государыне императрице о вашей просьбе.
— Мне сказали, — продолжал визирь, — что государыня любит мою девочку. Да, впрочем, как бы и могло быть иначе? Что, если она откажет в моей просьбе?..
— Она не сделает этого, — воскликнул Салтыков, — клянусь вам в этом! Я ручаюсь своим словом и честью, что сам, после утверждения мирного договора, привезу вам вашу
дочь.— Хорошо, генерал! — сказал визирь. — Я привык уважать вас в бою и потому отнесся к вам с полным доверием: я верю и теперь вашим словам и поручаю вашей чести счастье моей жизни. Составим договор, я готов подписать его.
Он захлопал в ладоши. Его офицеры и адъютанты Салтыкова снова вошли в помещение.
В нескольких словах визирь объяснил, что пришел к соглашению с русским уполномоченным по поводу условий мира и в силу данной ему власти заключает договор, который отправит падишаху на утверждение.
Установленные условия были написаны на французском и турецком языках Салтыковым и переводчиком визиря.
Турецкие паши и беи мрачно устремили свои взоры к земле, когда услышали, чего потребовал победитель; но визирь спокойно склонил голову и объявил, что отныне заключен союз между всесветным падишахом и могущественной всероссийской императрицей, вследствие чего все турецкие и русские подданные с этих пор тоже должны быть друзьями.
Салтыков подписал документы. Снова слуги принесли кофе и трубки, и затем еще некоторое время просидели в дружеской беседе все эти воины, до этого времени часто встречавшиеся в беспощадных боях.
В тот же самый день Салтыков покинул Кючук–Кайнарджу, чтобы вернуться к Румянцеву.
Фельдмаршал обнял его с искренней благодарностью и поручил ему везти императрице весть о победе и получить от нее одобрение и утверждение столь быстро заключенного почетного мира. Громкие клики радости раздавались по русскому лагерю, когда Салтыков в своей дорожной карете, сопровождаемый сотнею казаков, выехал по дороге к Петербургу.
Также и Моссум–оглы тотчас отправил курьера в Константинополь, а затем одиноко заперся в своем помещении. Он известил своего врача, что болен и нуждается в покое.
Гордый мусульманин избегал встречи со своими соотечественниками, которых он вел в бой с надеждами на победу и на глазах которых теперь он подписал невыгодный мир по требованию победителей — презренных гяуров.
Глубокая тишина, царившая в Кючук–Кайнардже, была нарушена на третий день прибытием блестящего отряда всадников. Во главе ехал бледный, мрачного вида человек с черной жидкой бородой; его темные глаза смотрели холодно и отстраненно, тонкие губы были крепко сжаты, а кафтан сиял богатым золотым шитьем. На нем была зеленая чалма с султаном паши; множество турецких офицеров и большой обоз со слугами и вьючными лошадьми следовали за ним. Он спросил у турецких солдат, где квартира визиря, подъехал к деревянному дому, слез с лошади и, прежде чем слуги могли доложить о нем, вошел в помещение, где Моссум–оглы, глубоко погруженный в свои мысли, сидел на оттоманке; при этом сопровождавшие пашу остались у входа и грустными, торжественными поклонами приветствовали офицеров визиря.
Моссум–оглы вскочил и хотел выпроводить вошедшего, но, увидев зеленую чалму и знак паши, поднял руку для приветствия, хотя с удивлением отметил, что нежданный гость был совершенно незнаком ему.
— Мир тебе, светлейший визирь, — сказал паша, — Аллах да подкрепит тебя своей мощью, чтобы ты достойно и покорно, как подобает правоверному, принял печальную новость, которую я тебе привез. Пресветлый падишах Мустафа покинул земную жизнь и вознесся в блаженные высоты рая, а его брат и законный наследник Абдул Ахмет опоясан мечом Пророка и владычествует как преемник калифов над нами и всеми правоверными.
Моссум–оглы стоял некоторое время в полном оцепенении: Мустафа с самой юности был его милостивым другом и защитником, перед ним он, конечно, готов был отвечать за заключенный мир, к которому его принудили. Но Абдула Ахмета он не знал; наследник скрывался в глубине сераля, и визирь лишь редко видел его. Теперь Моссум–оглы стоял перед неизвестным, темным будущим.
— Да будет хвала Аллаху, — сказал он наконец, — что Он решит — хорошо и мудро. Насколько я, как и все правоверные, скорблю о потере всемилостивейшего падишаха Мустафы, настолько я молю всем сердцем Аллаха, да защитит Он великого нашего повелителя Абдула Ахмета.
— Да защитит его Аллах, — сказал незнакомец, — и да пошлет ему снова победу, которую Он отнял у наших воинов!
Моссум–оглы вздрогнул от холодного, резкого тона, которым незнакомый гость произнес эти слова.
— А кто ты? — спросил он последнего. — Как мне называть гостя, которого я приветствую всем сердцем, несмотря на привезенные им печальные вести? Я вижу знаки твоего почетного положения, но никогда не видел тебя в Стамбуле.
— Я — Молдаванчи–паша. Ты, конечно, не видел меня, светлейший визирь, так как ты сидел в высоком совете падишаха, я же был только бедным слугой милостивого Абдула Ахмета, но на меня он направил лучи солнца своей милости, как только Аллах возвел его на трон калифов.