Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Афинские убийства, или Пещера идей
Шрифт:

– Почему? – спросил Гераклес. [83]

– Я в долгу перед тобой, – сказала она, – и хочу расплатиться.

– Не стоит. [84]

– Я так же одинока, как ты. Но, уверяю тебя, я могу сделать тебя счастливым.

Гераклес всмотрелся: лицо ее не выражало ни одной эмоции.

– Если хочешь сделать меня счастливым, оставь меня на минуту одного, – произнес он. [85]

83

– Ты… сумасшедший… – ужаснулся я.

84

– В долгу?… В каком долгу?… За перевод книги?…

85

Выпусти меня отсюда, и я буду счастлив!

Она вздохнула. Снова пожала плечами:

– Хочешь поесть? Или попить? – спросила она.

– Ничего я не хочу. [86]

Ясинтра повернулась и стала на пороге.

– Позови меня, если что-нибудь понадобится, – сказала она.

– Позову. А теперь уходи. [87]

– Позови только, и я приду.

– Уходи же! [88]

Дверь затворилась. Комната снова погрузилась в темноту. [89]

86

– Да!!! Я голоден! И хочу пить!..

87

– Подожди, пожалуйста, не уходи!.. – Меня вдруг охватила тоска.

88

– НЕ УХОДИ!!!..

89

– Нет!!! – крикнул я и залился слезами.

9

Поскольку Менехм, сын Лакона из дема Харисий, обвинялся в преступлениях крови – некоторые говорили «плоти», – суд состоялся в Ареопаге, на холме Ареса, в одном из самых почтенных учреждений в Городе. На его мраморе варились помпезные решения прежних правительств, но после реформ Солона и Клисфена власть его свелась к судебным делам, связанным с умышленными убийствами; приговаривали в них только к смерти, лишению прав или остракизму. Поэтому ни один афинянин не радовался, созерцая белые скамьи, строгие колонны и высокий помост архонтов, стоявший напротив круглой, как тарелка, курильницы, где в честь Афины пенились благовонные травы, аромат которых – так утверждали знатоки – смутно напоминал запах жареной людской плоти. Однако иногда здесь справляли небольшой пир за счет какого-нибудь видного обвиняемого.

Суд над Менехмом, сыном Лакона из дема Харисий, вызвал большой ажиотаж, но не столько из-за самого обвиняемого, сколько из-за родовитости убитых и жестокости преступлений, потому что сам Менехм был всего лишь одним из многих последователей Фидия и Праксителя, которые зарабатывали себе на жизнь, продавая свои работы знатным меценатам, как мясники продают мясо.

Вскоре после громогласной речи глашатая на знаменитых скамьях не осталось ни одного свободного места: большую часть голодной публики составляли метеки и афиняне, принадлежавшие к обществу скульпторов и керамистов, поэты и военные, но простых любопытных тоже хватало.

Когда солдаты ввели худосочного, но крепкого и плотного обвиняемого со связанными руками, глаза сделались как блюда, и послышался одобрительный шепот. Менехм, сын Лакона из дема Харисий, держался прямо и высоко поднимал голову, приправленную прядями серых волос, будто бы ожидал не приговора, а воинских почестей. Он спокойно выслушал смачный перечень обвинений и, воспользовавшись законом, промолчал, когда архонт-оратор обратился к нему с просьбой высказаться по поводу представленных аргументов. Менехм, будешь ли ты говорить? Ни слова: ни да, ни нет. Он стоял, выпятив грудь с упрямым высокомерием фазана. Заявит ли он, что невиновен? Признает ли свою вину? Не прячет ли он ужасную тайну, которую хочет раскрыть в самом конце?

Прошла череда свидетелей: сначала соседи обсмаковали рассказы о юношах, как правило, бродягах или рабах, которые частенько заглядывали к нему в мастерскую под предлогом попозировать для скульптур. Рассказ зашел о его ночных развлечениях: пикантных криках, приторных стонах, кисло-сладком аромате оргий, ежедневно полдюжины обнаженных, белых, как сливочные пирожные, эфебов. Немало желудков свело от таких разговоров. После несколько поэтов утверждали, что Менехм был добрым гражданином и еще лучшим писателем и что он, не щадя сил, старался возродить старинный рецепт афинского театра, но поскольку они были такими же ничего не стоившими писаками, как и тот, кого они пытались

возвысить, архонты не приняли их заявления во внимание.

Настала очередь распотрошить преступления: на свет проступили окровавленные кромки, искрошенное мясо, разжиженные внутренности, жалкие сырые тела. Слово взял начальник приграничной стражи, нашедший Трамаха; выступили астиномы, освидетельствовавшие тела Эвния и Анфиса; вопросы сыпались, как гарнир из потрохов; воображение сдабривало труп кусками ног, лиц, рук, языков, спин и животов. Наконец в полдень, под палящей властью солнечных жеребцов, на ступени помоста поднялась темная фигура Диагора, сына Ямпсака из дема Медонт. Тишина была искренней: все с жадным нетерпением ожидали заявления, считавшегося главной частью обвинения. Диагор, сын Ямпсака из дема Медонт, оправдал их ожидания: его ответы были тверды, ясное произношение безупречно, изложение фактов честно, выводы осторожны, с небольшой горчинкой в конце, временами он был несколько суров, но в целом выступил неплохо. Во время своей речи он смотрел не на трибуны, где восседал Платон и некоторые из его коллег, а на помост архонтов, несмотря на то, что они, казалось, не уделяли его словам ни малейшего внимания, будто приговор для них уже ясен, и его свидетельство – простая закуска.

В тот час, когда голод начал будоражить плоть, архонт-царь решил, что суд уже выслушал достаточно свидетелей. Его чистые голубые глаза обратились к обвиняемому с вежливым безразличием коня:

– Менехм, сына Лакона из дема Харисий: суд дарует тебе право высказаться в свою защиту, если ты того желаешь.

Внезапно весь торжественный круг Ареопага с колоннами, пахучей курильницей и помостом сжался до одной точки, куда устремились ненасытные взгляды публики: сыроватое лицо скульптора, его темная плоть, изрезанная на ломти бороздами зрелости, сдобренные миганием глаза и голова, посыпанная серыми волосами.

В напряженной тишине, словно сопровождавшей возлияние перед банкетом, Менехм, сын Лакона из дема Харисий, медленно раскрыл рот и провел кончиком языка по пересохшим губам.

И улыбнулся. [90]

Это был рот женщины: ее зубы, обжигающее дыхание. Он знал, что рот мог укусить, или съесть, или поглотить, но в этот момент его более волновало другое: трепещущее сердце, сжатое неизвестной рукой. Его не беспокоило медленное продвижение губ самки (ибо то была, конечно, самка, а не женщина), теплое касание зубов к коже, потому что отчасти (только отчасти) эти ласки были ему приятны. Но это сердце… бьющаяся влажная плоть, сжатая сильными пальцами… Необходимо было узнать, что скрывается там, кому принадлежит густая тень, покрывавшая края его видения. Ибо рука не плыла в воздухе, теперь он знал: рука была продолжением появлявшейся и скрывавшейся, как растущая и убывающая луна, фигуры. Вот теперь… немножко… он уже почти мог различить все плечо, а теперь… Вдали какой-то солдат отдавал приказы или что-то говорил или пояснял. Его голос казался знакомым, но слов он расслышать не мог. А они были так важны! Кроме того, его заботило другое: от полета немного давило в груди; нужно запомнить это для будущих расследований. Да, давило, и еще в самых чувствительных местах расплывалось наслаждение. Летать было приятно, несмотря на рот, на слабое покусывание, на растяжение плоти…

90

И публика сожрала его. Описание суда над Менехмом принимает подобие эйдетического пиршества, где скульптор является главным блюдом. Я еще не знаю, о каком подвиге идет речь, но предполагаю это. Должен признать, что от эйдезиса у меня потекли слюнки.

Он проснулся; увидел сидящую на нем верхом тень и, яростно взмахнув руками, резко отпрянул. Ему вспомнилось, что некоторые народы представляют ночной кошмар в виде чудовища с головой кобылицы и женским телом, которая прижимает ягодицы к груди спящего и шепчет ему горькие слова перед тем, как проглотить его. Смешались одеяла и напряженные тела, сплетенные ноги и стоны. Что за темень! О, что за темень!..

– Не надо, не надо, успокойся.

– Что?… Кто?…

– Успокойся. Это был сон.

– Хагесикора?

– Нет, нет…

Он содрогнулся. Ощутил свое собственное тело, лежавшее лицом вверх на его собственной кровати опять же в его собственной (теперь он мог в этом убедиться) спальне. Значит, все было в порядке, кроме этой горячей нагой плоти, волнующейся рядом с ним, как сильный, нервный жеребец. Так что рассуждение осветило его разум огарком свечи, и, зевая, он не без удивления начал новый день.

– Ясинтра? – заключил он.

– Да.

Гераклес приподнялся, напрягая мышцы живота, словно только что поел, и протер глаза.

Поделиться с друзьями: