Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Аксакову казалось, что у Гоголя «идет дело недурно», и по прошествии времени, поздравляя его с Новым годом, Сергей Тимофеевич выражал пожелание, чтобы 1852 год был «ознаменован появлением второго тома „Мертвых душ“».

Все, однако, принимало иной оборот. В конце января 1852 года умерла в возрасте тридцати пяти лет жена Хомякова, Екатерина Михайловна, сестра H. M. Языкова, оставив после себя пятерых маленьких детей. Кончина молодой женщины, с которой Гоголь был дружен, поразила его, произвела на него подавляющее действие. Вера Сергеевна Аксакова, которую в то время Гоголь посещал в Москве (Сергей Тимофеевич жил тогда в Абрамцеве), в своем письме к матери Гоголя после его смерти подробно расскажет о его состоянии, разговоре с ним. После первой панихиды по Хомяковой Гоголь решил, что для него все кончено, надо готовиться к смерти. «Спросил, где ее положат? Мы сказали: „В Даниловом монастыре, возле Языкова Николая Михайловича“. Он покачал головой, сказал что-то об Языкове и задумался так, что нам страшно стало…» После похорон, придя к сестрам Аксаковым, Гоголь заговорил о том же. «„Страшна минута смерти“, — сказал он. „Почему же страшна? — сказал кто-то из нас. — Только бы быть уверену в милости Божией к страждущему человеку, и тогда отрадно думать (о смерти)“. — „Ну об этом надобно спросить тех, кто перешел через эту минуту“, — сказал он».

Роковым образом решилась участь книги, выхода которой с таким нетерпением ждал Аксаков: в ночь с одиннадцатого на двенадцатое февраля

Гоголь предал огню подготовленную к печати рукопись второго тома «Мертвых душ». Сохранились только несколько черновых глав.

Изнуряя себя голодом, отвергая пищу и помощь врачей, насильственно лечивших его, Гоголь скончался утром 21 февраля 1852 года.

Пораженный этой смертью, Сергей Тимофеевич выразил свои чувства сначала в письме к сыновьям, а немного позднее в «Письме к друзьям Гоголя». Через год он написал и напечатал статью «Несколько слов о биографии Гоголя». Постепенно Аксаков отходил и душой и умом от своего страстного отрицания того, что он считал заблуждением в Гоголе, признаваясь, что «больно и тяжело вспомнить неумеренность порицаний»… «Смерть все изменила, — писал Аксаков, — все, поправила, всему указала настоящее место и придала настоящее значение». Пришлось Сергею Тимофеевичу поправлять прежнее утверждение о перемене Гоголем своего направления, теперь он уже говорил другое: «Да и не подумают, что Гоголь менялся в своих убеждениях: напротив, с юношеских лет он оставался им верен. Но Гоголь шел постоянно вперед; его христианство становилось чище, строже; высокое значение цели писателя — яснее, и суд над самим собою — суровее. Итак, в этом смысле Гоголь изменился».

Тяжелым для русской литературы оказался високосный 1852 год! Вскоре после Гоголя, 12 апреля, не стало Жуковского, а летом, 23 июня, — Загоскина. Жуковский виделся в ореоле высоких нравственных достоинств, отдаленный в то же время своей заграничной жизнью. Загоскин теперь являлся в памяти Сергея Тимофеевича во всем своем дружеском обаянии, живости безгранично доброго своего нрава, освещавшего, оказывается, так много в его, Аксакова, жизни! Но жить предстояло с памятью о Гоголе, оставившем ему завет писать воспоминания о своей собственной жизни.

Глава IX

БРАТЬЯ КОНСТАНТИН И ИВАН

В семействе Аксаковых, как говорил один из бывавших у них часто гостей, «всегда было очень весело», чем его особенно и привлекал этот дом. Но «веселье» было не утомительно-шумным, а душевно-свободным, располагавшим каждого пришедшего сюда к такой же открытости, домашней непринужденности. Константин вербовал новых гостей, доверяясь всем и каждому, в ком замечал схожие со своими интересы. Так, стал очень часто бывать в доме Аксаковых в 1847 году молодой двадцатисемилетний историк Сергей Соловьев, будущий автор знаменитой «Истории России с древнейших времен». Сам Соловьев расскажет впоследствии в своих воспоминаниях «Мои записки для детей моих, а если можно, и для других» о том, как началось его знакомство с Аксаковыми. Константину Сергеевичу, читавшему в разных кружках свою драму «Освобождение Москвы в 1812 году», очень хотелось знать мнение историка-специалиста, и он затащил на одно из чтений Сергея Соловьева, который сочувственно отозвался о сценах драмы, чему искренне был рад автор. Вскоре после этого Соловьев по одному случаю послал записку Константину Аксакову, написав ее старым русским языком XVII века, что привело в восторг адресата, перенесшегося запискою в Древнюю Русь. Аксаков привязался к историку, не желая и слышать, что тот западник, начал ходить на лекции, которые Соловьев читал в Московском университете, живое сочувствие, симпатия лектора к Древней Руси как нельзя более по душе пришлись слушателю. Когда весной 1847 года Константин Аксаков защитил свою диссертацию о Ломоносове, то в числе выступивших на диспуте был и Соловьев, вызвавший смех присутствующих упреком магистранта в нелюбви к Древней Руси. Тогда же на пиру, данном новым магистрантом, Соловьев огласил свое написанное языком летописи сказание о том, как славянофилы ездили жениться — по поводу помолвки одного из них. А через несколько дней последовало новое сказание на том же летописном языке — как Константин Аксаков писал и защищал свою диссертацию. Больше всех смеялся сказанию сам герой, хотя не всем из славянофилов нравились эти стилизованные шутки, написанные на языке «священных книг». Познакомившись с семейством Аксаковых, Соловьев стал частым гостем их. Ему с первой же встречи понравился «умный старик» — Сергей Тимофеевич, покорила веселая доброжелательность, царившая в доме. И прямо-таки загадкой историка выглядит то, как вслед за этим признанием он в тех же «Моих записках…» осыпал злыми эпитетами каждого из семейства Аксаковых, досталось не только Константину Сергеевичу, но и Сергею Тимофеевичу с Ольгой Семеновной, как, впрочем, и поголовно всем славянофилам. Соловьев сам в молодости причислял себя к славянофилам, толчком для чего послужила следующая история. По окончании экзаменов в Московском университете летом 1838 года он поехал на вакацию в подмосковную деревню к князю M. H. Голицыну учить его детей. «И вот я в чужом аристократическом доме, среди чужих для меня нравов и обычаев, среди чужого народа, ибо среди чуждого языка; все, кроме прислуги, говорят вокруг меня по-французски, и молодых французиков, т. е. княжат, я обязан учить чуждому для них, а для меня родному языку — русскому, который они изучают как мертвый язык. Тут-то я впервые столкнулся с этой безобразною крайностью в образовании русской знати и столкнулся в самом живом, впечатлительном возрасте, в 18 лет! Понятно, какое сильное впечатление произвела на меня эта крайность и необходимо увлекла меня надолго, лет на шесть, в крайность противоположную, в славянофилизм, или, лучше сказать, в руссофилизм». Знакомство с Аксаковыми положило начало временному сближению Соловьева со славянофилами, хотя он и не переставал считать себя западником. Круг его друзей состоял из профессоров Московского университета, получивших, как он сам говорил, воспитание в западных университетах, таких, как Грановский, Кавелин, Корш и другие; прежде настроенные против Соловьева, как ученика Погодина, они обратились к нему с «распростертыми объятиями», как только убедились, что его магистерская диссертация вовсе же славянофильская, а, напротив, даже антиславянофильская — проводимой идеей, что в основе русской жизни лежит не общинное, а родовое начало. И в дальнейшем, вплоть до своей смерти в 1879 году, Соловьев не разделял славянофильских убеждений о самобытном пути России, а отстаивал идею единства исторического развития России и Европы. Хотя при этом до конца жизни он сохранял то, что отличало его от западников — глубокий интерес к прошлому русского народа, его культуре, языку, народному творчеству. Этим он и мог, надо полагать, вызвать к себе симпатию Аксаковых, особенно Константина, воспламеняющегося от малейшей искры духовной общности. Но тот же Константин Аксаков становился неприступным, если дело доходило до его принципов. Так, Константин Сергеевич решительно выступил против занятой Соловьевым позиции государственной школы в историографии, когда, начиная с 1851 года, Сергей Михайлович стал постоянно ежегодно выпускать тома своей «Истории России с древнейших времен». Как позднее и Толстой, Константин Аксаков не увидел в труде историках главной исторической силы — народа. «В „Истории России“ автор не заметил одного: русского народа… „История России“ С. М. Соловьева может совершенно справедливо быть названа… История Российского государства, не более». Так в конце концов идейно кристаллизовались отношения между современниками,

что не могло не сказаться и на их личных взаимоотношениях.

Константину было уже за тридцать, но прежним оставалось его доверие к людям и жизни. Он и сам говорил о себе, что не чувствует с годами резкого различия во внутреннем своем «я». Гости, заполнившие гостиную, могли видеть, как он, подойдя к отцу, целовал у него руки или ласкался к нему, как бывало в детстве, — и самый изощренный критический взгляд не мог бы заметить в этих чистосердечных движениях ничего ложного и деланного — так Константин поступил бы и наедине с отцом, к которому был страстно привязан. Это было интуитивным требованием самой его натуры, цельной, и это невольно производило нравственное действие на окружающих, как и его решительная неспособность лгать ни в большом, ни в малом.

Но в этом «младенце на злое» жила душа бойца. Герцен вспоминал, каким он знал Константина Аксакова еще в сороковых годах: «Мужающий юноша, он рвался к делу… Аксаков был односторонен, как всякий воин, с спокойно взвешивающим эклектизмом нельзя сражаться. Он был окружен средой, средой сильной и имевшей над ним большие выгоды, ему надобно было пробиваться рядом всевозможных неприятелей и водрузить свое знамя. Какая тут терпимость!

…Его диалектика уступала диалектике Хомякова, он не был поэт-мыслитель, как И. Киреевский, но он за свою веру пошел бы на площадь, пошел бы на плаху, а когда это чувствуется за словами, они становятся страшно убедительными…»

Из рассказа Герцена видно, какими притягательными даже и для тех, кто расходился с ним в убеждениях, были благородство, честность, искренность Константина Аксакова: «В 1844 году, когда наши споры дошли до того, что ни „славяне“, ни мы не хотели больше встречаться, я как-то шел по улице, К. Аксаков ехал в санях. Я дружески поклонился ему. Он было проехал, но вдруг остановил кучера, вышел из саней и подошел ко мне. „Мне было слишком больно, — сказал он, — проехать мимо вас и не проститься с вами. Вы понимаете, что после всего, что было между вашими друзьями и моими, я не буду к вам ездить, жаль, жаль, но нечего делать. Я хотел пожать вам руку и проститься“. Он быстро пошел к саням, но вдруг воротился; я стоял на том же месте, мне было грустно; он бросился ко мне, обнял меня и крепко поцеловал. У меня были слезы на глазах. Как я любил его в эту минуту ссоры!»

Прошли годы со времени, описанного Герценом, но Константин Аксаков оставался все таким же открытым на благородство «юношей», разве лишь убеждения его еще более обогатились и углубились. А душою этих убеждений была неотступная мысль о русском народе, вера в его нравственные силы, в его великое историческое призвание. «Народ — единственный и постоянный действователь истории», — говорил А. Хомяков. И во всем, о чем бы ни размышлял Константин Аксаков, чего бы ни писал — в какой угодно области, будь то филологические изыскания, литературная деятельность в виде стихов, драм, критики, публицистики, исторические труды, — везде и всегда дышит задушевнейшая мысль о народе как главной исторической силе. Ломоносов — воплощение творческого гения народа, его внутренних духовных сил, живое свидетельство его природной талантливости; и вот написана диссертация о Ломоносове, с необычной, казалось бы, для Константина Аксакова хвалой Петру Великому, сблизившему русскую жизнь с западно-европейской. Вот великое событие в истории России — 1612 год, и появляется драма Константина Аксакова «Освобождение Москвы в 1612 году», где действуют люди из народа, «личность поглощена в общине только эгоистическою стороною, но свободна в ней, как в хоре», — определил Аксаков суть взаимоотношений человека и народа.

И герои, и сам народ в их лице показаны в драме как та решающая сила, которая способна осознать нависшую над Русью опасность и всей «землей» подняться на ее защиту в отличие от бояр с корыстными интересами. Выходит комедия Константина Аксакова «Князь Луповицкий, или Приезд в деревню» [13] , где одноименный герой ее приезжает из Парижа в Россию, в свою деревню с целью просветить мужичков, отучить от невежества, образовать их: «Надо же наконец, чтобы народ наш походил на нас, европейцев». У Луповицкого целая программа «просвещения», и он приступает к ее осуществлению. Первой мишенью его цивилизаторства («сивилизаторства», как выражаются в комедии мужички) становится староста Антон. По намеченному плану пункт за пунктом начинает герой «образовывать» старосту, но тот спокойно и разумно отводит скороспелые предложения поклонника Запада, убеждая его самого в их неуместности и несуразности. Луповицкий — человек добрый, искренне желающий блага мужикам, и тем более нелепы, дики его представления о мужике, о народе, о России. Смешны претензии «сивилизаторов» перед мудростью народной жизни. Эта мысль была не комедийной для автора, а слишком серьезной, как все, что касалось его убеждения, и смешное в положении просвещенного героя как бы поглощается проповедническим голосом старосты, а за ним и самого автора. Так во всем выказывалась прямота Константина Аксакова, мешавшая ему быть художником, о чем он, впрочем, меньше всего заботился.

13

Современник Константина Аксакова Евгений Феоктистов, начальник Главного управления по делам печати, в своих воспоминаниях «За кулисами политики и литературы» пишет: «Князя Николая Ивановича Трубецкого изобразил Константин Аксаков в своей комедии „Луповицкий“. Князь давно уже уехал из России, хотя и не порвал с нею всех связей, перешел в католическую веру и проживал зимой в Париже, а летом в прекрасном своем поместье Belle-fontaine близ Фонтенбло: иезуиты делали из этого очень добродетельного, но крайне ограниченного человека все, что хотели, и пользовались им как дойной коровой… по целым дням строчил он какие-то обширные проекты о преобразовании России…»

И в стихах его, которые он охотно писал, говорилось о все том же, заветном для него: укор тем, кто порвал с Отечеством, «земли родной презревши бытие»; призыв «понять себя в народе, преодолеть свой эгоизм через «животворную» связь с народом: «Не сжимает, как океан, твоей свободы он: тебе он только место назначает, ты общему в нем живо покорен». В стихах Константина Аксакова остался не только пафос его любимой мысли, но в иных и такие стороны бытия, которые, может быть, как никогда многое говорят современному сознанию. Огромную опасность для человека он видел в бездуховности. Для «толпы эмигрантов» (из одноименного стихотворения) не существует никакой высшей истины, ее света, кроме «осязательного пути», кроме только «величественного», материального. Но зло гнездится еще глубже — это «вещественное», «плотское», не вынося пустоты своего эмпирического существования, хочет «в дух втесниться», принимает обличье «лже-духа» (одноименное стихотворение), в котором лишь

…Плоти раздраженный жар. Ей мало вещества для власти, Ее пленяет духа дар, Небесный мир в ней будит страсти.

«Лже-дух» претендует уже на универсальность бытия, ему мало «вещественной» власти над человеком, он хочет контролировать в нем и все духовно-сокровенное, интимное, хочет стать для него всем, а в сущности, ничем. Искус этого лже-духа особенно велик оттого, что, легко внедряясь в бытийные низы человека, он эти низы «освещает» доводами рассудка, некой научности, принимающей только «осязательный путь» и освобождающей человека от его духовных, нравственных исканий. Константин Аксаков и в современной ему литературе видел такую «точку эмпириков», самоуверенных, рассудочных, посмеивавшихся, кстати, над его «чудачествами».

Поделиться с друзьями: