Актриса
Шрифт:
«Часто ненависть к собственной бездарности, к собственным несовершенствам служит мощным рычагом для преодоления этих качеств (пусть порой преувеличенных, мнимых), заставляет с остервенением карабкаться вверх, боясь остановиться на достигнутом».
Это уже ее, Валентинино, ее собственная мудрость, которую по крупицам собирала она всю свою еще недолгую жизнь, и записала, чтобы однажды, когда-нибудь – вот сейчас, например, когда тяжело, когда нужно что-то делать – перечитать и заново что-то понять. Она должна возненавидеть собственное равнодушие, расшевелить себя – в этом, быть может, ее спасение.
Для актера важно обаяние; но чтобы обаять, надо любить: театр, спектакль, зрителя. Где теперь ее Светка? – она бы опять, как тогда, заразила ее этой любовью: у нее-то она была неиссякаема.
Светлана появилась в ее жизни, когда Валентина, окончив школу и так ничего для себя не решив, приехала в большой город, где не было у нее никого, но был театральный институт. Валентина боялась к нему приблизиться, но знать, что он где-то совсем рядом, было приятно. А пока она устроилась на фабрику рабочей. Здесь она и встретила Свету. Они подружились, находя много общего друг в друге, и то, что им нравилось в людях вообще, тоже находили друг в друге. Света была влюблена в театр, актеров. Может быть, так всю жизнь и играла бы Валентина одна перед зеркалом, может быть когда-нибудь и решилась бы пойти в театральную студию, но в институт! – никогда, если бы не Света.
Света приехала из областного центра, была старше Валентины года на два и у себя дома давно занималась в студии при театре. Эта студия со временем обещала влиться в труппу театра, но театр сгорел, студия распалась. Света горько называла себя «актрисой погорелого
Света было девочкой с развитым художественным вкусом, неплохо рисовала, чувствовала музыку, поэзию, понимала красоту, умела одеваться, обставлять и оформлять комнату и находить в людях хорошее. У нее была броская внешность; Света умела нравиться и располагать к себе. Она «открыла» Валентину и перетащила ее к себе в комнату. Света увидела в Валентине, как она потом рассказывала, то актерское начало, которое искала и ценила в людях прежде всего. Она стала таскать подругу по театрам, кинофильмам, причем по своему выбору. Валентина, выросшая в провинциальном городке без театра, воспитанная большей частью радио и кино, а порою и улицей, отличалась своим довольно эксцентрическим вкусом; Света это видела и старалась направить его в нужное русло, а где надо, тактично поправить или подсказать.
Света обладала даром убеждения и влияния на людей. Те, с кем она общалась, сами того не подозревая, становились немного другими – лучшими, такими, какими она хотела их видеть. Она всегда говорила искренне: даже самые интимные вещи, о которых обычно стесняются говорить, а потому говорят грубо, преподносила просто и мило – люди становились искренними и с ней, и друг с другом; она восторгалась людьми, видела какую-либо хорошую черточку в них и воображала по ней одной замечательного человека – другие стали отзываться о своих ближних лучше, не так осуждающе, как прежде; она возмущалась глупостью и пошлостью – ей стали жаловаться оскорбленные этими качествами. Валентина, эстетически недостаточно развитая и несколько даже диковатая без нужного общения, развивалась теперь под влиянием Светы и замечала в себе большие перемены к лучшему. Она радовалась этому и обожала Свету. Та, в свою очередь, верила в Валентину и тащила ее поступать вместе с собой. Но Валентина не решалась. Она считала, что туда поступают только замечательные, талантливые, красивые люди. А она что? И с чем она пойдет? – не с тем же, что «страдала» перед зеркалом и читала всё подряд, что взбредет в голову. Да и внешность у нее так себе, не то, что у Светы. Вот Света обязательно поступит, она – талант.Весь год Светка пропадала в студиях, готовилась и, начиная с весны, стала пробовать себя на все отделения театрального института, на какие только было возможно. Она успешно проходила консультации, кое-где даже первые туры, «срезаясь» на втором. На ее настойчивые вопросы ей отвечали: «Ваши внешние данные не соответствуют вашему репертуару. Ну зачем вы читаете Маяковского?» Или совсем сухо: «Вы нам не подходите».
Но Светка не отчаивалась: не поступит в этом году, будет поступать на следующий, и еще на следующий, пока не исполнится двадцать три, а потом поедет во ВГИК: там возрастной ценз – двадцать пять. Не может быть, чтобы не взяли – должны взять!
Но случилось несчастье: тяжело заболела мать; оставался младший братишка, который учился в школе, отца не было. Нужно было возвращаться домой. На прощание она сказала Валентине:
– Ну, Валёныш, ты видишь, как всё сложилось – не судьба мне, видно, что поделаешь. А ты – давай. Помнишь наши разговоры? Ты должна быть ТАМ, понимаешь? За меня и за себя. Я в тебя верю.
И уехала, оставив Валентине чемодан старых журналов, любовь к театру и пока еще робкие надежды.
Всю следующую зиму и весну стала готовиться и Валя. Год жизни со Светой, опыты ее поступлений (вернее, не-поступлений), частая теперь с ней переписка сделали свое дело: она «созрела». Она почувствовала, что должна это сделать , иначе будет мучиться и жалеть о несвершившемся всю жизнь.
Еще оставались висеть на стенах портеры актеров (некоторых, самых любимых, Света забрала с собой: не смогла расстаться), – они воодушевляли, побуждали мечтать, верить. Как часто Света восклицала, обращая внимание Валентины на своих самых дорогих – кумиров, богов! – то шепча на ухо в темноте кинозала, то после него, долго обсуждая с Валей только что увиденное, либо просто благоговейно стоя перед портретами, вырезанными из журналов и приклеенными лейкопластырем к общежитским стенам:
– Ты посмотри на Терехову – вот актриса! Демидова – умница, ты только понаблюдай за ней! А Смоктуновский! Какая тонкая игра! – это же наш актер номер один! Неёлова – гениальная актриса! Какой интеллигент до мозга костей Юрий Яковлев! Обрати внимание на то, что делает Камбурова, сходи на ее концерты – тебе должно быть это близко.
И Валентина смотрела, приглядывалась, обращала внимание, наблюдала, влюблялась. Она поняла, что ее амплуа – острохарактерные и комедийные роли, эксцентрика, и готовила свой репертуар соответственно. Она научилась преодолевать стеснительность, робость, которые вдруг стали появляться в ней перед чужими: ведь она чувствовала себя великолепно, выкрикивая лермонтовский «Парус» в школьном зальчике, или в маленькой новогодней пьеске, где она играла Новый Год – ощущение «своей тарелки»; а теперь голос стал почему-то дрожать при читке на людях, глохнуть. Валентина вспоминала свои сольные дворовые концерты, когда еще не ощущала никакого зажима: свои же все! – и даже не подозревала, что это такое, – стараясь вспомнить и воспроизвести то свое состояние непринужденности и раскованности, вообразить вместо «чужих» – «свои» благожелательные лица, чтобы чувствовать себя более свободно при чтении и еще по возможности импровизировать. Слава Богу, выручала какая-то природная непосредственность, умение быть внутренне независимой, живя в своем обособленном мире. Да и сказывался многолетний уже, с раннего детства, опыт игры перед зеркалом. Впрочем, когда Валентина увлекалась, входя в свой мир игры, она забывала обо всем на свете…
Сейчас, чтобы преодолеть вспыхнувшие сомнения, Валентине хотелось всё новых и новых доказательств неслучайности ее как актрисы, того, что весь ее путь до сей поры не был ошибкой. Ее поступление – разве не доказательство? Она же помнит, как всё то, теперь уже далекое и милое, происходило, как в комиссии при ее прослушивании заметно оживлялись, удивленно-радостно вскидывая брови, и понимающе улыбались.
Особой удачей у нее была басня «Ворона и лисица», которую читает, наверное, каждый второй поступающий. Валентина знала, что эту басню читает каждый второй, и поэтому слушают плохо, но всё-таки решила читать и прочитала так, что ее единственную прослушали до конца. Валентина очень интересно обыгрывала текст и персонажей, наполняя паузы неожиданным мимическим текстом. Так Ворона (Ворон) у нее был флегматично-мечтательный престарелый тюфяк; Лисица – эдакая «интересная женщина», которая ради достижения своих целей способна на всё. И вот собравшийся перекусить Ворон повязывает салфетку – ой, туго, даже язык вывалился, нужно ослабить, – вооружается ножом и вилкой… да чего там церемониться с приборами, лучше лапами, да в клюв. И тут… Ах, никогда не угадаешь, где тебя настигнут блаженные сладостные мечты! – так и застыл с куском во рту, откинувшись на кресло в картинной позе лицейского Пушкина. Пришедшая, будто загипнотизированная запахом съестного, Лисица, поначалу ничего кроме сыра и не видит. Она восклицает, одурманенная, обращаясь скорее к себе самой, не сводя глаз с куска: « Голубушка, как хорош…» – и, замечая, наконец, Ворона, всплескивает лапками: «А-а!» Ну конечно она прекрасно понимает истинные «красоты» этого страшилища, «козла старого», но – «жить-то надо», чего только не сделаешь ради себя! И вот этот флегматичный до тупости увалень, в своем трехсотлетнем одиночестве долго не слыхавший доброго ласкового слова, размяк, «прибалдел», и, поверив, забыв обо всем на свете, от избытка чувств к самому себе так смачно, упоительно каркнул, что даже передавая это событие как рассказчик, Валентина произносила слово «каркнула» в несколько этапов. От первого «кар-» будто буря пронеслась по лесу и осыпались листья с деревьев: так рушится снежная лавина в горах от выстрела, – Боже мой, что она наделала! Озираясь пугливо по сторонам, уже потише: « кар-» – и опали последние листья; и – совсем шепотом, осторожно: «кар-кну-ла» – и оставшийся последний листик, медленно паря, слетел к Валиным ногам. Лисица же, грациозно подхватив на лету выпавший сыр, нагло и цинично (лицемерить больше нет необходимости, маска сорвана), сделала Ворону лапкой: Адью, лопушок! – дыши глубже.
Был сыгран целый маленький спектакль – с детальной проработкой характеров, конфликтом личностей, комедией положений и со всем прочим «набором», который Валентина будет потом изучать на курсе. Ей удалось втянуть в свой мир игры, заразив
эмоциями, и членов комиссии и те, казалось, увлекшись и став соучастниками, забыли, а то и просто не смогли выкрикнуть свое вежливо-пугающее: «Спасибо!»Впрочем, всё остальное – и Гоголь, с глубинным психологизмом, идущим, скорее, от интуиции, и забавные баллады Милна, где сочно и уморительно был разыгран каждый персонаж, и современные миниатюры – всё было прочитано хорошо.
Валентина не старалась пробиться к членам приемной комиссии, как это делали многие, выслеживая и «ловя» их в коридорах, часами карауля у дверей института, а то и дома, – ей это и в голову не приходило, да и страшно: приблизиться к богам! Но однажды, после очередного тура, к ней самой подошел студент-старшекурсник (полубог!), присутствовавший при ее читке, и спросил:
– Селезнева, вам кто-нибудь ставил ваши вещи? У вас практически готовые номера.
Валентина его плохо поняла: она тогда еще не знала, что значит «ставить номер». Растеряно спросила:
– Как это – «ставил»?
– Ну-у, – студент покровительственно улыбнулся. – Кто-нибудь с вами занимался, репетировал, помогал – режиссер какой-нибудь, педагог?
– Не-ет… – испуганно пролепетала Валентина. – Я сама…
Студент хмыкнул, качнув головой, окинул с ног до головы Валю, пробормотав: «Да-с, экземплярчик», отошел.
Валя еще ничего не поняла – боялась понимать – только от какого-то головокружительного предчувствия у нее подкашивались коленки.
Ну ведь было, было! Невозможно, чтобы это оказалось всего лишь ничего не значащей обыкновенной случайностью.Экзамены прошли как в угаре. Каждый раз, видя свою фамилию в вывешиваемых списках, Валя думала, что это какая-то странная сумасшедшая ошибка. Когда же она, наконец, увидела себя в окончательном списке принятых, то сперва чуть не обезумела от счастья, но всё еще боясь поверить, почти никому не говорила об этом (быть может, если не трепать, промолчать, то это окажется правдой?) И только когда начались занятия, с ней работали, вычитывали из журналов ее фамилию, решилась дать родителям и Светке телеграммы.
И всё-таки первое время ей казалось, что к ней подойдут и скажут: «Девушка, здесь учатся только будущие актеры, а вы-то что здесь делаете?» В голове никак не укладывалось: вот она, та самая Валька Селезнева, которая ничего собой особенного не представляет, и вдруг – актриса. Прежде казалось, что и учатся здесь только самые необыкновенные, «сверхчеловеки», а она – самая что ни на есть обыкновенная – среди них! Это невозможно, нереально. Для нее это была всё-таки высшая недосягаемая каста, попасть в которую было равносильно переходу в другое измерение.
Это уже потом, со временем поняла она, как была наивна со своей верой в «богов», до какой степени не понимала многих вещей. Возможно, что ТАМ, на Олимпе, боги действительно находятся в другом измерении, но путь туда – от простых смертных – этот переход – ох как долог и тяжел, и идти туда, ползти и карабкаться долгие годы труда, и она, Валентина, находится лишь на самой первой ступенечке.
И тогда Валентина поверила – нет, не в свою необыкновенность, а в свой путь наверх.
А теперь еще оказывается, что и ступеньки эти, ведущие к Олимпу, не всегда вырублены только вверх, но бывает, что и обрываются, и спускаются вниз. Сейчас она почувствовала, что где-то на каком-то этапе, оборвались ее ступеньки, так безотказно работавшие прежде на подъем, и началось непонятное состояние невесомости…Поначалу Валентина к сокурсникам приглядывалась настороженно и с любопытством: кто они, эти кандидаты в боги, и какое ее место здесь? И с радостью и удивлением обнаруживала, что это живые, со всеми их «потрохами» люди, и она, Валентина, ничуть не хуже. Напрасно она паниковала своей провинциальностью и извечным ощущением собственной беловоронности. Напротив, здесь все были «белые вороны», помешанные на театре, кино, и непременно каждый уже воображал себя полубогом. Ленивых отсеивали. Валентина-то знала, куда пришла. Уж если она попала, то скорее умрет, чем не выполнит чего-нибудь. Ей и Светка всё время твердила: «Актеры – это труженики», и здесь повторяли: «Одного таланта и способностей мало, нужно много работать над собой». И Валентина работала до изнеможения, до самозабвения, она была заранее настроена на такой труд, безо всякой романтики. Были будни – каждодневная работа. Не тот Театр с большой буквы, который мы произносим с придыханием, как Доронина в фильме: «Вы любите Театр? Театр – это храм. Любите Театр», – а другой, с маленькой буквы, повседневный. И неожиданно получала взамен всеискупающие праздники, перед ней открывались вдруг таинство и радость подлинного творчества. То, что прежде казалось недосягаемо-божественным, таинственно-прекрасным, почти нерукотворным, удивительным образом раскладывалось, анализировалось, конструировалось и обживалось. Теперь это прекрасное, приобретшее земные реальные формы, создавалось и ею, Валентиною, тоже. Тут и начинался тот медленный, порой мучительный переход в иное качество, происходила переоценка ценностей. (Медленный – быть может потому и спасительный: если это случается быстро, не успеваешь адаптироваться, и от перепада высот хмелеет голова.) Вещи постепенно начинали открывать свою сущность, приобретать реальную ценность.
У Валентины были успехи, ее хвалили, очень хвалили. Она и сама чувствовала, что у нее получается, что она может. Может! Часто ее даже ставили в пример: как мгновенно схватывала она характер, суть роли, как впитывала в себя окружающее, будто губка, быстро и точно выдавая потом, уже преломленное ее творческим хрусталиком, живо и интересно.
И вот всё это, казавшееся – навсегда, вдруг рухнуло в ней, оставив раздражающую пустоту. Будто пересох бивший прежде так мощно ключ. Может быть, она просто переработала, слишком расточительно истратила свой запас энергии и душевных сил, что был отпущен ей на долгие годы? Только начало сезона, а она в таком состоянии…
Слишком серьезно для нее всё это, слишком много поставлено на карту, чтобы теперь, так просто, отказаться.«Творить – это всегда ново, это проход по целине. А идти по целине гораздо труднее. Порой хочется всё бросить, сбежать. Что удерживает нас на этой целинной дороге, что заставляет, сцепив зубы, упрямо карабкаться вперед? Упрямство ли, честолюбие, самолюбие, интерес, поиск, жажда непознанного, чувство авантюры – ч т о ? Почему другие бросают, сворачивают на проторенный путь, а другие остаются? И не все ведь добиваются успехов, не все побеждают, многие погибают, ломаются на этой целине. В чем секрет успеха? Есть ли его рецепты, формулы, правила? Где найти их?»
Это тоже ее, Валентинино, записанное еще в студенческие годы. Может, несколько выспренно, с пафосом, но разве искусство вообще – не приподнятость над обыденностью? Если художники не будут жить чуточку в облаках, как же они смогут приподнимать остальных?
Валентина поднялась с дивана, побродила по комнате; в животе посасывало от голода. Вышла на кухню. От включенного света на одном из соседних столов из миски с отходами полезли врассыпную тараканы. В миске лежали две котлеты, кусок торта, половинка вафли. Как люди могут такое выбрасывать? У Валентины за окном, в прибитом к подоконнику посылочном ящике, что служил ей холодильником, только масло лежит да потрескавшийся кусок брынзы. И это хорошо: ее приятельница, мим, и вовсе сидит без работы, голодает: постоянного театра нет, своих номеров, с которыми могла бы выступать, тоже; подрабатывает в шоу, редких спектаклях, где худо-бедно занята; хорошо, если перепадет телевидение.
Валентина налила и поставила на огонь чайник, подошла к своему «холодильнику», но забыв – зачем, уставилась в ночное окно: «Может, в библиотеку сходить, взять что-нибудь о театре, актерах? Может, найду что-нибудь для себя?»
Хотя сколько она таких книг перечитала!
Она опять прошла в комнату – вон несколько полок уставлено, все об актерах. Провела рукой по уже запылившимся корешкам: «Актеры советского кино» – почти все выпуски, тщательно выискиваемые в книжных магазинах и букинистических отделах. «Актеры зарубежного кино» – с их со Светкой кумиром юности – Барброй Стрейзанд, – бессчетно бегали на ее «Смешную девчонку». Журналы «Искусство кино» – одно время выписывала, была в курсе киношных событий, что и кто снимается, – сейчас всё забросила. Кипы «Театральной жизни», «Театра», даже «Эстрады и цирка». В углу – от пола и почти до самого потолка – стопа «Советского экрана» за несколько лет, многие еще Светкины. Так, пойдем дальше… Монографии, монографии… «О Комиссаржевской», «О Марии Савиновой»… Ермолова… Тарасова… Ах, какие все великие, ах, какие прославленные. И у всех, судя по их жизнеописаниям, всё было так гладко, так великолепно; жизнь – сплошной триумф: гастроли, поклонники, аплодисменты, корзины цветов. Неужели так возможно?! Может, у кого-то и замечено вскользь: «творческий кризис». Мир рушится! – а об этом – вскользь, так сухо, обыденно: кризис, мол, творческий, бывает… Может быть, и у нее, Валентины, самый что ни на есть обыкновенный творческий кризис, быть может, и о ее теперешнем состоянии кто-нибудь когда-то напишет в двух словах: «творческий кризис?»
…А здесь у нас что? Бояджиев. Хорошо, восторженно пишет об актерах, спектаклях. Так и нужно: если тебя что-то потрясло, кто-то взволновал, об этом нужно говорить. Актеру это необходимо – для этого он и выходит каждый вечер на сцену, и живет, – чтобы сначала потрясти, а потом слушать об этом комплименты. Когда ему перестают говорить, что его любят, что им восторгаются, он начинает чахнуть. Впрочем, как и любой другой, просто – человек.
…Комиссаржевский. «Статьи о постановках, очерки, заметки»… Вряд ли здесь что… Хотя… вот! – даже карандашом подчеркнуто: