Алба, отчинка моя…
Шрифт:
«Позавчера, в воскресный день, прямо с утра пораньше, вдруг истошно затрезвонили колокола, а над ярмаркой в Унгенах, над тамошним кладбищем стали рваться снаряды и шрапнель. И взмыли в воздух, к небу, коровы и овцы, прямо с недожеванной жвачкой в зубах. Были они привязаны к забору корчмы, где их новые хозяева только что звенели стаканами, благословляя будущий приплод… И вот теперь, под оглушительный грохот, летели в воздухе — кресты, и копыта, и останки прадедов из развороченных могил…»
Эти два голоса почти неразличимы.
Добродушная ирония Василаке уравнивает всех, кого он изображает, и этот тотальный демократизм не ограничивается сферой человеческих отношений, он распространяется на весь мир: растения и животных, птиц и насекомых. Камыш, муха, комар, ковыль, солнце, луна, бык, овод, пудель — ведь это все тоже персонажи Василаке! Причем индивидуализированные: у каждого свой характер, своя речь, интонационно и лексически отграниченная от любой другой речи, в
В беседе с критиком Ал. Горловским («Литературное обозрение», 1984, № 12) В. Василаке, в частности, говорил о том, как писался роман «Пастораль с лебедем».
«Довольно давно, будучи еще начинающим литератором, я написал рассказ „Бдения по усопшему на выселках“. Мне показалось заманчивым изобразить посмертную жизнь человека, совершающуюся в сознании и разговорах оставшихся в живых. Такой своеобразный фантом: человека нет и в то же время вроде бы он есть — продолжает влиять на живущих, ссорит их, мирит…
„Сведущие“ люди, прочитав, почему-то сказали: „Это „Смерть Ивана Ильича“ на импрессионистский лад“. И… не напечатали».
Сведущие оводы…
Но речь сейчас о другом. О «посмертной жизни человека» в памяти живых — не безразличной, не фактографической памяти — в активном, заинтересованном обсуждении его жизни — как если бы он не умер, а просто совершил что-то из ряда вон выходящее. Смерть Георге Кручану — такая же загадка для его односельчан, как избиение им увечного старика, нелепая выходка, не более того. И хочется эту загадку разгадать…
«Вот помирает Кручану, и что-то заставляет всех их — близко его знавших людей — поднатужиться мыслью… чтобы непременно уразуметь намерения и поступки покойного. Неужели Кручану морочил село своей дурью? Спать спокойно не давал. А теперь будто рядом с ними сидит, на самом почетном месте, да вроде бы еще и кукиш держит в кармане… А что в его жизни было такого особенного: ну, разрушил дом в центре села и перебрался на выселки (стало быть, мужик был хозяйственный!); и вот, наконец, помер — и все?.. Может, они чего-то самого главного не понимают или недоговаривают?»
Так размышляет Тудор Бостан, жених, во время свадебного сговора, человек «активной» жизненной позиции (то есть рассудочный). В его отстраненном взгляде на происходящее яснее и четче проступают мотивы, заставляющие родственников жениха и невесты вглядываться в жизнь Георге Кручану. Не только, да и не столько желание понять, добрым или злым человеком был покойный, не только запутанная ситуация с похоронами (как хоронить, когда и где?), вызванная неясными обстоятельствами смерти Кручану: сам по себе скончался или на себя руки наложил? — не только все это поддерживает разговоры вокруг личности усопшего, но, главным образом, загадочность самой смерти как таковой, ее непонятность и неприемлемость для человека. Рассудок знает: все смертны, а душа не верит. Василаке как будто повторяет мысль Метерлинка (в «Синей птице»): человек жив до тех пор, пока его помнят. И нагнетанием споров вокруг Кручану автор повести как будто настойчиво внушает нам: все живы, пока вы их помните, и вы будете жить столько, сколько будут помнить вас. Говорите, говорите о Георге Кручану. Говорите обо всех ушедших…
Такая позиция носит высокое имя — Любовь.
«А не приведет ли такая позиция к пассивности художника? Не умалит ли активность авторского начала?» Вопрос Ал. Горловского — от лица, разумеется, вымышленного оппонента-догматика.
Ответ Василаке — от самого себя:
«Это любовь-то пассивна? Да любовь — самое что ни на есть активное чувство в мире! Все лучшее, доброе, человеческое, что было когда-либо создано людьми, рождено их любовью. Даже ненависть к врагу, ненависть к смерти, к ракетно-ядерной войне — от любви. Нет любви — нет и ненависти, а только опустошающая злоба и злобность.
Я
убежден: человек всесилен лишь тогда, когда он любит, когда он добрый. Именно доброта всесильна. Это известно людям с древнейших времен.Вчитайтесь в древнеиндийские Веды, в легенды, в народные сказки Азии, Европы, Америки, Африки, Океании — всюду животворящее и всепобеждающее начало — любовь, доброта. Доброту не философы, не Толстой или Ганди придумали, а сама жизнь».
Это не только вообще справедливое, но и важное для понимания философской концепции Василаке-художника замечание: не Толстой и не Ганди, а сама жизнь. Здесь надо только помнить, что «сама жизнь» у Василаке — это не вся жизнь, и не любая, а именно та, что являет собой основание всего многоэтажного общественного здания, опору всей разнообразной жизни.
Любовь матери к сыну — не из книг и не от проповедей, она — от самой жизни. Сила любви Анны-Марии к Аргиру («Элегия для Анны-Марии») почерпнута не в романах, иначе неизвестный убитый солдат не приобрел бы в глазах женщины облик возлюбленного: книжная любовь рассудочна, истинная — сердечна. Для рассудка все мертвое — мертвое, для сердца все, что в нем живет, — живое… Каким-то образом попал в любящее сердце Анны-Марии кенигсбергский профессор Иммануил Кант, и добрая женщина, беспокоясь, что у старого профессора, возможно, мерзнут ноги, посылает ему шерстяные носки! Смешно? Может быть. Но это тот случай, когда от смешного до великого — один шаг…
Вновь вспоминается то давнее суждение Иона Друцэ об отличительных признаках прозы Василаке: не только о лукавстве как методе исследования действительности шла речь…
Друцэ говорил о Василаке как о сатирике!
Любовь-доброта и — сатира?!
«Сатирик по природе своего дарования, Василаке, прикрываясь замысловатым орнаментом народного лукавства, высказал довольно много горьких истин, и это представляется мне принципиально новым для молдавской литературы, литературы, склонной больше к воспеванию, чем к трезвому анализу».
Даже учитывая «срок давности» приведенного высказывания, хочется все же заметить, что если лукавство выступает в виде орнамента, скрывающего истинные намерения автора, то это уже не метод исследования, а способ маскировки… Дело, впрочем, не в этом. Гораздо существеннее установить, что имеется в виду под «горькими истинами» и в чем конкретно проявил себя «трезвый анализ» в «Сказке про белого бычка».
«Сатирик по природе своего дарования»… Значит, искать «горькие истины» следует, видимо, среди тех явлений, которые помечены черным цветом отрицательности. Какие же это явления?
Что в селе бывают драки, пересуды, оговоры, сплетни — далеко не новость, и Василаке, по-видимому, ничего здесь не открыл. Тем более что и драки-то у него какие-то чересчур уж мирные, и пересуды бабьи скорее способ общения, чем стремление испортить кому-то жизнь. А может быть, в том горькие истины, что иной молдаванин любит поспать, что крестьянина — было время — в городе обманывали? Или в том, что бывший банк переделан в клуб, где молодежь веселится так, что со стен сыплется штукатурка, а сельский поп обслуживает сразу три церкви и носится на мотоцикле с таким сатанинским треском, что верующие поневоле впадают в грех сомнения? Конечно, ничего отрадного нет в этих явлениях, однако нет в них и новизны, которой светится всякая открытая, доселе неведомая истина.
Так что же, не прав был Ион Друцэ? Нет, и с этим предположением согласиться нельзя, потому что… да потому что у Василаке есть Ангел Фарфурел и Тудор Бузэу; есть безымянная учительница, у которой дети не знают, что такое корова…
Помните эту озорную многоголосицу, когда Белого окружила детвора?
«— Дети, дети! Не подходите, на нем могут быть микробы. Только поглядите и скажите, что это такое.
— А что вы видите?
— Действительно, что это?
— Живое существо?
— Животное!
— Скотина!
— Скот…
— Тварь…
— Видали ли что-нибудь подобное?
— Я видел!.. Я был с папой в зверинце.
— Некрасиво говорить: „я, я“. Надо говорить „мы“, сколько раз вам повторять! Итак, кто может описать его?
— Мы.
— …Теперь немножко послушайте меня… Значит, сто лет тому назад он служил нам вместо трактора…
— Елена Ивановна, а откуда у него выходил дым?
— Беретик, беретик, ты мне сначала скажи, откуда берется огонь?
— Из печки…
— Из костра…
— Ведь мы говорим о тракторе! Со дна Каспийского моря. Да, да, дети, оттуда мы добываем нефть, то есть бензин, а что такое бензин, если не жир? Ну-ка, скажите, какой бывает жир?
— Животный! — хором ответили беретики.
— Больше всего рыбий. Теперь скажите, чем питается это животное?
— Жиром!
— Травой… А что такое трава?
— Жи-и-ир…
— Тити, куда ты лезешь, Тити! Отойди, маленький, а то он бодается и лягается… Итак, это животное является…
— Елена Ивановна, а почему он не как трактор?
— Опять ты, Тити!.. Значит, деды и прадеды его влачили ярмо. Но то было давно, при царе Горохе. Теперь же машины производят машины. Это дело рентабельное, чистое…
— Елена Ивановна, а какая машина его родила?»