Алба, отчинка моя…
Шрифт:
Мирный, каким он и был, Белый шел, принюхиваясь к телегам, подводам, козам, кормам-овощам, кусучим, вонючим, колючим: лук, хрен, редька, щавель, крапива…
— А как же, милая, в борщ, доченька, знаешь, какой борщ из крапивы!
Но та уже попробовала и плевалась-ругалась:
— Бесстыжая, спекулянтка, обманщица!
— Дура!. Дикая!
— Воровка… всякую гадость продаешь, тьфу, тьфу!
Белый шел и нюхал, и стало ему плохо, будто шел за гусыней, и он поднял морду кверху и оскалился на небо, на солнце. Эх, если бы он не был быком, если бы не был тем, кем был, должен
Александре, пригляди и за моей, пожалуйста…
— А сколько просить?
— А ты по базару смотри. Только от семисот ни копейки не уступай…
— А я тебя прошу, синьку купи, если увидишь. Жена велела…
— Если цыплят продам, а то у меня денег нету…
— Да вот тебе деньги!
Козырек помахал замусоленной бумажкой. Благодаря такой вот бумажке, которую протянули Портфелю, Белый добрался сюда, до своих. Странно, но Бычок уловил запах дубленой кожи, смешанный с запахом человека; да, то был запах сумки, шерсти и тряпки, согретой телом, — вот так пахли эти бумаги: человеческим телом, засунутым в кожух!.. И вдруг, со всех четырех сторон, на него хлынул этот запах, и он закрыл глаза и отрыгнул и начал жевать какой-то капустный кочан.
— Здорово, дядя Тоадер! Приятного аппетита.
— Аппетит как аппетит, да думаешь, есть чем жевать? — и Кожух открыл рот и показал десны. — Плохой базар, совсем плохой.
— Аза этого сколько просишь?
— Тогда скажешь, что и магарыч я должен ставить!
— А ты уступи, и в другой раз бог тебе уступит.
— Эге, до бога-то… Одной рукой он мне дает, а обеими отбирает.
— Бери деньги, а то потом искать их будешь.
— Не возьму.
— Тогда я не даю.
— Бык, телка?
— Бычок.
Белый уже заснул от спора Козырька, Кожуха, Портфеля, Шубы, Шапки, Шляпы, от этого запаха бумаг, запаха распаренного человеческого тела. И вот на тебе, пожалуйста, его будят и опять начинают крутиться вокруг…
— Возьмите-ка лучше у меня, — и Белый почувствовал, что потянули веревку: «Хэй».
— Красив, да бычок… А мы хотим для породы телку.
— Вот телка. Сколько даешь?
— Эх, мил человек!.. Знаешь, приходят на базар два ненормальных. Один просит много, другой дает мало…
— Ну, послушаем, поговорка ваша.
— Значит, вам не до покупки.
— Значит, вам не до продажи!
Белый опустил уши — что ж, значит, не нужен ты этому, раз вывел тебя за околицу и привел сюда, где черт ногу сломит, да и тому ты без надобности, раз даже и не смотрит на тебя. Были бы сейчас эзоповские времена и был бы он не просто бык, а бык-философ, он наверняка долго-долго бы размышлял: «Два ненормальных! Один просит много, другой дает мало… То есть почему ненормальный? Потому что дает? Потому что берет? Тогда пусть один дает, сколько у него есть, а другой берет, сколько дают!.. Ибо таков этот мир, и зачем говорить: ненормальный? Или, может, им это выгодно? Но тогда что же это такое: „ненормальный“? Может, просто слово для тех, кто на двух ногах ходит? Много… мало… А ведь мир — он не больше, чем мир, и на печи ветер не дует, и вымя матери не растягивается больше, чем коровье вымя. А молоко? Эх, молоко!.. Давно он забыл
его вкус. И в конечном счете добро и зло — две рябые буренки, издали их путаешь, а попробуй сунься к ним — бодаются, собаки».— А ну-ка, уступи хоть на литр вина…
Вздыхал дома Серафим: «Ох, и мир этот, мама…», а зря вздыхал… Ведь как смеялось село в это самое время! Веселились одногодки его, веселились девушки, даже стариков подпирало, не говоря уж о детях, у которых и других-то дел не было.
— Да как же это так, Серафим, мэй, — подзуживали его, — он тебя бьет, а ты, значит, руки за спину: «Еще ударь, бре, а то с одного разу ничего не понимаю!» Так, что ли?
У Серафима глаза большие-большие: «А теперь зачем они смеются? Ведь смешного здесь нет ничего», — и спрашивал удивленно:
— А чего ж вы хотели? Смертоубийства или чего? Ведь здесь как… ведь в драке как бывает? Не уступает один — все, сбивай гробы для обоих!
Смертью пахло от этих слов. Однако если люди настроены посмеяться, почему бы им не смеяться? И тут же просили серьезно:
— Скажи, как же оно случилось?
— Э-э, — жаловался Серафим искренне, по-детски, — понимаете, я мягкий молдаванин. Ударит меня кто-нибудь, а я поделать с собой ничего не могу. Такая меня тоска одолевает — большая, как этот мир.
— Что ты-ы-ы! — по-бабьи удивлялся Ангел, сельский пастух. — Вот я тебя сейчас ударю, что будешь делать, а, Серафим?
— Что ж, ударь! Ударь, пожалуйста, вот тебе и легче станет. Думаешь, я забыл, как ты мне дал овечий помет вместо сушеной черешни, потому что я был маленький и глупый, а ты смеялся, — сам себе жаловался Серафим.
— Да что ты говоришь? Ну и ну! Как же я это забыл? — удивился тот.
Вот так стояли они и разговаривали друг с другом, и теперь посмотрите, каков человек в этом мире: то давится от смеха, а то готов удавиться от счастья, ибо на самом деле не так все просто, как иногда получается в книгах.
Бывали у этого села пастухи и раньше, и такие и этакие, и вдруг на тебе — новый пастух, Ангел, не пастух, а полтора пастуха! И это понятно, ибо не посчастливилось ему иметь отца и мать, и даже тосковал он о них очень редко.
— Вот, маманя, видите, какое время настало? — откровенничал он с какой-нибудь бабкой, у которой столовался. — Останешься сиротой, а жить-то живешь, черт возьми!
— Если бог дает дни… — качала головой старая.
— У меня ведь, бабушка, детства не были, совсем не было! — кричал он.
— Эх, даст тебе бог детей и внуков…
— Хм, черт возьми! — восклицал он, меняя разговор. — Дай-ка перца горького-горького, я ему покажу! — Ибо была у Ангела привычка есть сильно перченный борщ.
А теперь, откуда он взялся, этот Ангел?
Ученый из академии совсем не занимается этим вопросом, а вот каковы факты: давным-давно, весной, когда прилетели аисты, в село Серафима пришел, один-одинешенек, жестянщик-цыган, которого звали Василий Красивый. Не то чтобы он был очень красивый, скорее, наоборот, был страшен, как смертный грех, но посмотрите, каковы и слова в этом мире: назови-ка тебя красавчиком, разве ты мне нос не расквасишь?
Видно, все дело в том, что в селе Серафима жили сплошь эстеты, но тогда совершенно непостижимо, откуда взялось столько чистого артистизма в этом селе, которое продавало сливы, чтобы купить хлеба… Ведь матери здесь растили детей в страхе и послушании, говоря: «Тсс, тихо, а то сейчас цыган придет и в мешок заберет!» Однако же и детки вырастали в этом селе, будь здоров! Только начинали понимать, что их в мешок не засунешь, на заборы карабкались:
— А вы откуда будете, дед Василе? — кричали цыгану, который шел по селу.