Алба, отчинка моя…
Шрифт:
— И-из Оалонешт.
— Из Халоханешт?
Они дразнили его до тех пор, пока тянулась дорога, и все дворы клокотали так, будто полны были не детьми, а откормленными индюшками.
И вот однажды, какой-то весной, приходит этот Красивый и не один-одинешенек, как раньше, а с грудным ребенком на руках.
— А где же мать его? — удивился какой-то крестьянин: мол, сосунок-то есть, а где сиська?
— Эх, неужто не знаете цыганскую долю, — вздохнул тот, — была она, да умерла.
Раньше, из года в год, цыган ютился в сарае у крестьянина по имени Кислое Молоко, а этот год кончился для него ранней весной, ибо только-только все расцвело,
Крестьянин же тот обычно пел на клиросе по воскресеньям и после того, как похоронили Красивого, спрашивает у попа:
— Батюшка, а с этим ангелом что будем делать?
Вот так и стал Ангел Ангелом. Поп же долго не думает, берет да и отдает его другому цыгану, сторожу на винограднике, у которого своих детей одиннадцать душ. Видно, подумал поп: этому цыгану только и не хватает, что цыганенка, остальное все есть у него… Ну, а тот видит, что цыганенок пить-есть просит, и посылает его гусят пасти. Выросли гусята, переводят Ангела к ягнятам, вот и ягнята уже овцы, и тут оказался бедный Ангел в погонщиках.
Протягивает ему однажды чабан кружку теплого молока и говорит:
— На, пей, может, белее станешь…
Так-то оно так, да в молоке — длинный волос овечий.
— Есть брынзу ем, а из чего она, не знаю, — и как выплеснет молоко, все-все, до дна.
А эти, как их называют, чабаны, к нему по-доброму, по-хорошему:
— Слушай, ведь и ты станешь чабаном, а потом, может, и старшим…
— Противнее овцы не видел животного. Вон как пускает горохи в подойник, и не заметишь. А мы, чабаны… тьфу! — И ушел Ангел насовсем из овчарни.
Вот так обзавелось село своим пастухом, который разбирался и в крупном рогатом скоте, и в мелком.
А время оно и есть время — идет себе, а потом вдруг берет и меняется, глядишь, и в селе уже колхоз.
И вот теперь, когда стоят разговаривают Ангел и Серафим, все беды уже над ними прошли: и война, и голод. Оставалось им жить по-человечески, ибо все уже по-человечески жили, и вся эта благодать была запечатлена в книгах, в газетах и даже громко передавалась по радио. Да это и понятно, если посидеть, и подумать хорошенько, раз тебя мучит забота: «Ведь вот, умрем, и не будут знать наши внуки и правнуки — да и неоткуда им будет знать! — как жилось нам. Так почему же все-все это не напечатать в газетах и книгах, чтобы и внуки и правнуки видели, чтобы и они читали? К примеру, были капиталисты, и построили капиталисты нам, крестьянам, Крестьянский банк. Мол, нужны деньги — банк ваш, приходи и бери. Простой расчет: вернете потом. Хе-хе, а мы, думаете, дураки? И брать не брали, и отдавать не отдавали, и в конце концов — на, Крестьянский банк, комбинацию из трех пальцев не хочешь?»
И в селе Серафима и Ангела тоже был Крестьянский банк, с кассиром, со всем, только без денег, потому что деньги были далеко-далеко, в Бухаресте, а здесь — только счета. А теперь, как пришла власть Серпа и Молота, из банка сделали клуб.
И танцевали в этом банке парни и девушки, топали, прыгали, гикали, аж штукатурка со стен сыпалась. В субботу вечером, в воскресенье вечером — это уж обязательно. Да и в другие вечера тоже — когда бывали собрания — и тоже обязательно с музыкой. Музыканты играли задаром от радости, что им дали задаром банк, парни и девушки танцевали, радуясь, что танцуют задаром и что под ногами деревянный пол и хорошо слышно, как каблуки стучат, — такая благодать, хоть черпаком ее черпай!
— Не гикайте только, — просили старики,
тоже довольные: что есть — то есть, а что будет…Танцевал и Серафим, да редко. Все танцуют задаром, почему бы и ему задаром не потанцевать? Парней и девушек много, даже молодожены, Серафимовы сверстники, пришли… Только что кончилось собрание, дела в колхозе шли хорошо, и люди были довольны всем на свете.
— Ну, Серафим, — положил Ангел-пастух ему руку на плечо, — танцуешь, да вижу, не очень-то…
— Ох, Ангел, — начал Серафим мягко, — поверишь мне, что не могу…
— Чего так?
— А так — ведь, когда танцуешь, обо всем другом забываешь и только о ногах думаешь, хочу сказать, только волнуешься, а когда просто смотришь, и танцевать танцуешь, и о другом обо всем вроде бы вспоминаешь…
Смотрит на него Ангел, примериваясь: «И долго думала его мать, пока его родила? И с кем, господи…»
— Вроде бы я тебя понимаю, да понять не могу, — говорит.
— Ну да… — соглашается Серафим. — Что такое мама, сирота никогда не узнает…
Этого-то Ангел и ждал: был горяч, а от таких слов вспыхнул как порох:
— Как, как, как? А ну-ка еще раз скажи, как сказал!
— Я сказал, что мне тебя жалко, вот что сказал…
— Тебе? Меня? А что я, твой ребенок? — И Ангел ласково берет Серафима за пуговку на рубашке. — Скажи-ка правду: ты меня сейчас послал к матери или цыганом обозвал? Скажи все-все, не бойся, ничего тебе не сделаю.
Ошалело глядит на всех собравшихся вокруг Серафим и пожимает плечами: «Что я сделал ему, братцы, чего он привязался ко мне?»
Один парень, повзрослей, советует Ангелу:
— Успокойся ты, бре, чего пристал к человеку, вроде ты трезв…
— Я? — говорит Ангел.
— Нет, я, — говорит Серафим.
Услышав это, сунул Ангел руки в карманы:
— Выйдем-ка, братец!
Заволновались парни: «Подерутся или только так? А кто кого, думаешь? Хорошо, но с чего началось?»
Парень повзрослей смеется:
— Кто за кого, а что до меня, я за обоих…
А был Ангел высок и красив, с зубами белыми-белыми и жилистыми руками, и женщины смотрели на него вроде так: «Эх, только бы тяжелой не остаться, ведь схватит и не успеешь даже сказать „Оставь!..“ Но и Серафим был не хуже, потому что, глядя ему вслед, тоже вздыхали женщины: „Эх, будь уж что будет, да простит меня бог!..“»
Но ничего этого не происходит, а вот стоят они оба за клубом, тянут друг друга, толкаются, и слышно только: «Пр-р-р-р-р», словно что порвалось.
— Эх, Ангел, видишь, порвал ты мне рубаху, — говорит печально Серафим.
— Я?! — удивляется Ангел.
— Нет, я… — говорит ему в тон Серафим.
А свидетели ничего не понимают, и тогда Ангел обводит всех глазами: «Будет он драться когда-нибудь или не будет?»
А тут откуда ни возьмись один маленький, кривой, по имени Кирикэ, сын мамы Надежды, никак не может разобраться в толпе да в темноте:
— А какой из них Серафим и где Ангел?
Парень повзрослей дает ему подзатыльник:
— Вот они оба!
Хнычет Кирикэ:
— Зачем бьешь, бадя, теперь я ничего не увижу!..
— Затем, чтоб еще раз спросил, — смеется парень повзрослей. — Ну ладно, пусть будет как есть, хватит.
А Серафим, вконец убитый:
— А обо мне, братцы, уже и речи нет?
Все разинули рты, ну а Ангел руками разводит:
— Вот видите, всегда он так задирается!
— Я? — говорит Серафим.