Александр Блок
Шрифт:
Поэтическая эмоция неподвластна житейской логике и линейной хронологии. В стихах, написанных в Бад-Наугейме, лирическая мысль сначала развивается под знаком будущего: «Ты позови — она придет…», потом под знаком прошлого:
Всё, что было, всё прошло. В прудовой туман ушло.(«В темном парне под ольхой…»)
И вдруг – «гений первой любви» совершает прорыв в настоящее:
Разметает он прошлого след, Ему легкого имени нет. Вижу снова я тонкие руки, Снова(«Синеокая, Бог тебя создал такой…»)
Время любви – это абсолютное настоящее. Истина, ведомая не только поэтам, но и всем, кто согласно блоковской системе ценностей, «имеет право на звание человека».
Двадцать первое июня 1909 года. Берлинский поезд движется на восток. Блок просыпается уже в России. Ему пишется. «Версты полосаты» напоминают о Пушкине и кажутся книгами стихов. «Но жить страшно хочется», – записывает он, слегка переиначивая реплику из «Трех сестер». Потом идут фрагменты на грани прозы и свободного стиха:
«А Люба спит передо мной, укрытая моим пальто. Над ней висит ее поношенная детская шляпа.
Жалость – когда человек ест;
когда растерявшийся и впервые попавший в Россию немец с экземой на лице присутствует при жаргонной ругани своего носильщика с чужим;
когда таможенный чиновник, всю жизнь видящий уезжающих и приезжающих из-за границы, а сам за границей не побывавший, любезно и снисходительно спрашивает, нет ли чего и куда едут».
Пронзительная любовь ко всему, ко всем. Понятно, почему вызывают жалость «невыездной» таможенник или убогий немец. Но что жалобного в том, что «человек ест»? А вот поди ж ты… Достоевское нечто. Или розановское. Впрочем, Василий Розанов свои эмоциональные миниатюры начнет писать чуть позже, в 1912 году они составят книгу «Уединенное», затем появятся «Опавшие листья». Под розановскими фрагментами порой есть пометки «вагон», «в вагоне». А иные просто перекликаются с блоковскими вагонными заметками. Например: «Есть ли жалость в мире? Красота - да, смысл — да. Но жалость?»
Блок упредил этот вопрос. И ответил: «Есть».
В Петербурге он принимается читать гётевское «Путешествие в Италию», розановские «Итальянские впечатления». Хочется закрепить ощущение от поездки, сохранить «дух пытливости и дух скромности», которые пробуждены Западом.
После заграницы Блоку открывается и новый взгляд на Москву. На скамейке в Александровском саду он чувствует «прозрачную нежность Кремля», приходят к нему необычно сентиментальные строки: «Упоительно встать в ранний час…», «Я люблю тебя, панна моя…». Москва впервые предстала в женственном образе. А женственность для Блока — это космизм, это вечность и всемирность.
Бесконечность времени и пространства. Италия помогла ощутить ее на чувственном уровне. В Шахматове Блок заканчивает свое первое поэтическое завещание — стихотворение «Всё это было, было, было…». Оно начало складываться сразу по возвращении в Россию, потом от широкого стихового потока отделились «венецианское» стихотворение «Слабеет жизни гул упорный…» и афористическое восьмистишие «Кольцо существованья тесно…».
«Всё это было, было, было…» — в духе пушкинских раздумий о времени и месте будущей смерти (вспомним строки: «И где мне смерть пошлет судьбина? / В бою ли, в странствии, в волнах?» из хрестоматийного стихотворения «Брожу ли я вдоль улиц шумных…»). Поэтическое гадание Блока начинается с Москвы:
В час утра, чистый и хрустальный, У стен Московского Кремля, Восторг души первоначальный Вернет ли мне моя земля?Затем следуют Петербург («Иль в ночь на Пасху, над Невою…») и Шахматово («Иль на возлюбленной поляне…»). В житейском смысле один из трех вариантов сбудется, но поэтическая логика выходит за пределы реального пространства («Иль просто в час тоски беззвездной, / В каких-то четырех стенах…») и реального времени:
И в новой жизни, непохожей, Забуду прежнюю мечту, И буду так же помнить дожей. Как нынче помню Калиту?Для
петербургского поэта и Венеция с дожами, и Москва с Иваном Калитой — города с более давней историей, они нужны, чтобы расширить временные границы жизни.Обратим внимание, как смысл первой строки радикально изменяется по ходу стихотворения. Поэт не просто говорит о «вечном возвращении», он его рисует. Стихотворение движется не по прямой, а по кругу. Поначалу повтор «было, было, было» воспринимается как знак прошлого, прошедшего, уходящего. А в итоге, когда мы, дойдя до последней строки, возвращаемся к первой, троекратное повторение глагола означает для нас: это состоялось, совершилось, это существует и остается навсегда [25] . О чем автор с вызывающей простотой и душевной открытостью говорит в конце:
25
Именно так воспринимала эту строку Л. Д. Блок, вынося ее в эпиграф к своим мемуарам «И были и небылицы о Блоке и о себе» и по рассеянности соединяя ее со строками из совсем другого стихотворения:
Все это было, было, было… Я лучшей доли не искал. О сердце, сколько ты любило! О разум, сколько ты пылал!Немного написано в тот шахматовский сезон. Но, право, и одного такого стихотворения вполне довольно. Вопрос о бессмертии решен. Внутренне. Под жизнью подведена внятная и волевая черта. И как бы ни предавался Блок новым приступам отчаяния (для него это – один из способов добывания новой энергии) – он уже окончательно уверился в правильности своего пути, в неоспоримой ценности созданного им.
ЕЩЕ ОДНА ВСТРЕЧА СО СМЕРТЬЮ
«Смерти я боюсь и жизни боюсь, милее всего прошедшее святое место души — Люба. Она помогает — не знаю чем, может быть тем, что отняла?» — записывает Блок в ночь с 22 на 23 сентября 1909 года. Даже в текстах, адресованных самому себе, он остается лириком и высказывается музыкально-многозначно. Ясно одно: «прошедшее», пройденную часть жизненного пути он оценивает высоко. А отношение к Любови Дмитриевне для него равно отношению к жизни (не как к абстрактной «жизни вообще», а к своей собственной и единственной). Слова «святое место души» не стоит вырывать из контекста как некий комплимент супруге, они достаточно весомы и с учетом всех неуютных смысловых оттенков этого монолога.
С 30 сентября Блоки в Петербурге. Здесь происходит много нового, и позиция Блока в художественном бомонде постепенно, но неуклонно усиливается. В октябре 1909 года начинает выходить журнал «Аполлон», во главе которого — художественный критик Сергей Маковский (кстати, сын художника Константина Маковского, чьи «Дети, бегущие от грозы» находятся в Третьяковской галерее). Редактор деловит, нашел щедрого мецената. На первом плане — искусство, однако есть литературный отдел, в формировании которого участвуют Вячеслав Иванов и Иннокентий Анненский. Маковский хочет, чтобы журнал был не кружковым, а достаточно широким, чтобы под лозунгом «аполлонизма», культуры, «меры и строя» объединились модернисты разных стилей и художественных
Очень это кстати, особенно в ситуации, когда близки к закрытию и «Весы», и «Золотое руно», дававшие Блоку регулярный заработок. При «Аполлоне» создается Общество ревнителей художественного слова (оно же — Академия стиха), в совет (или «президиум») которого избирают Маковского, Вяч. Иванова, Анненского, Брюсова, Кузмина и Блока.
На одном из собраний Академии Блок читает еще не опубликованные итальянские стихи. Как опишет потом Маковский, «глухим своим голосом он стал ронять строки намеренно-однозвучно, почти не давая смысловых ударений, только нажимая на рифмующее слово…». Аплодисменты здесь не приняты, но красноречива та тишина, что стоит в зале после чтения. С одобрительным словом выступает Вячеслав Иванов, с ехидными придирками по части этимологии и синтаксиса — Маковский. Однако тут же он просит дать кое-что из прочитанного для «Аполлона». 24 октября Блок пишет матери: «…итальянские стихи как бы вторично прославили меня».