Александр Блок
Шрифт:
У поэта, впрочем, имеется еще один выход — рассказать об этом стихами. Еще в поезде на пути в Варшаву Блок, фиксируя в записной книжке свое эмоциональное состояние, переходит на четырехстопный ямб: «Отец лежит в Долине роз и тяжко бредит, трудно дышит». Уже набросана строка будущей поэмы «Возмездие», где предстанет история отца и сына. Мифологизированная, конечно, но чувство, легшее в основу, — простое и подлинное:
И жаль отца, безмерно жаль: Он тоже получил от детства Флобера странное наследство — Education sentimentale [26] .26
Education sentimentale («Чувствительное
СИМВОЛИЧЕСКИЙ ГОД
«1910 год – это смерть Комиссаржевской (так у Блока. – В. Н.), смерть Врубеля и смерть Толстого. С Комиссаржевской умерла лирическая нота на сцене; с Врубелем – громадный личный мир художника, безумное упорство, ненасытность исканий – вплоть до помешательства. С Толстым умерла человеческая нежность – мудрая человечность.
Далее, 1910 год – это кризис символизма, о котором тогда очень много писали и говорили, как в лагере символистов, так и в противоположном…»
Так Блок в предисловии к третьей главе поэмы «Возмездие» (1919) обозначает главные приметы памятного года в истории русской культуры. Тридцатого года в блоковской жизни.
В житейском смысле год начался уныло. Была поездка в Ревель. Александра Андреевна за десять дней, проведенных с «детьми» (то есть с сыном и снохой), слегка оправилась от депрессии, но решение перевезти ее в Петербург и поселить на Галерной в соседней квартире (проделав туда дверь) оказалось опрометчивым. 18 февраля Блок записывает: «Люба довела маму до болезни. <…> Люба выталкивает от себя и от меня всех лучших людей, в том числе — мою мать, то есть мою совесть. <…> Люба на земле — страшное, посланное для того, чтобы мучить и уничтожать ценности земные. Но — 1898—1902 годы сделали то, что я не могу с ней расстаться и люблю ее».
Написано, конечно, «под настроение», чтобы излить на бумаге недобрые чувства и не произносить подобные речи вслух. Но вкус жизни горек. Не сделало его слаще новое материальное положение. Найденная в тюфяке покойного Александра Львовича «целая калифорния» (по выражению его варшавского знакомого) настроение сына радикально не переменила. И все же свободнее живется, когда в письменном столе могут вдруг обнаружиться неучтенные три тысячи рублей. Александру Андреевну устраивают в санаторий в Сокольниках. «Живи, живи растительной жизнью, насколько только можешь, изо всех сил утром видь утро, а вечером — вечер, и я тоже буду об этом стараться…» — уговаривает ее сын в одном из писем.
Но сам он этой весной и не старается примириться с обыденностью. «С мирным счастьем покончены счеты…». Уход Комиссаржевской и Врубеля — повод и импульс для раздумий об историческом смысле жизни художника, о степени реализованности его творческой стратегии. «Теперь ты с нею — с величавой, / С несбыточной твоей мечтой» — так прощается Блок с великой актрисой, узнав, что она умерла от черной оспы в Ташкенте. (Обратим внимание: «несбыточной» — слово болезненное, непривычное для некрологической риторики.) А 7 марта он выступает на вечере памяти Комиссаржевской в зале Городской думы с речью, которая будет опубликована вместе со стихами.
Нестандартное слово произносит Блок и на прощании Врубелем 3 апреля. Он говорит о бесконечности художественного поиска, о несущественности его результата: «… Всего важнее лишь факт, что творческая энергия была затрачена, молния сверкнула, гений родился». И первая, и вторая некрологические речи — своеобразный разбег для выступления «О современном состоянии русского символизма» 8 апреля на собрании Общества ревнителей художественного слова.
Началось все с доклада Вячеслава Иванова «Заветы символизма» на диспуте 26 марта, после которого Иванов уговорил Блока выступить с ответом. Блок испытывает некоторую
напряженность и неуверенность, не совсем прошедшую и после собрания, к которому он основательно готовился. «Я читал в Академии доклад, за который меня хвалили и Вячеслав целовал, но и этот доклад — плохой и словесный. От слов, в которых я окончательно запутался и изолгался, я, как от чумы, бегу в Шахматовой, — кается Блок в письме матери 12 апреля 1910 года. Было бы, однако, наивно принимать этот самооговор за чистую монету.Попробуем прочитать блоковское выступление современным взглядом, вынеся за скобки столетнюю временную дистанцию. Начинает он, как и намеревался — «довольно пространно, не особенно живо» (о чем писал матери перед докладом). Первая фраза — извинительно-оправдательная: «Прямая обязанность художника — показывать, а не доказывать». Потом идет привычный разговор о «тезе и антитезе» как двух элементах символистского художественного мышления — с цитатами из Вяч. Иванова, Вл. Соловьева, Брюсова, Сологуба, с упоминаниями о Врубеле. Почти академично. Но с какого-то момента Блок переходит на «я»: «…мой собственный волшебный мир стал ареной моих личных действий, моим “анатомическим театром”, или балаганом, где я сам играю роль наряду с моими изумительными куклами… <…> Иначе говоря, я уже сделал собственную жизнь искусством (тенденция, проходящая очень ярко через все европейское декадентство)». «Незнакомка» в блоковской автоинтерпретации предстает как «венец антитезы», а потом начинается смелое самоцитирование: «Шлейф, забрызганный звездами…», «Там, в ночной, завывающей стуже…»
Приведя собственные строки, автор размышляет: «Это — создание искусства. Для меня это — свершившийся факт. Я стою перед созданием своего искусства и не знаю, что делать». Понятно, что «я» здесь не только сам Блок, но и художник-символист как таковой – и тем не менее впечатляет сама смелость разговора о себе. Отвага выхода на авансцену.
Вспомним, что к том же 1910 году начинается история русского футуризма (само это слово впервые озвучил в феврале 1909 года итальянский поэт Филиппо Томмазо Маринетти).
Выходит сборник «Садок судей», где братья Бурлюки, Хлебников, Василий Каменский, Елена Гуро публикуют свои стихи на оборотной стороне обоев. У Маяковского пока еще не прорезался голос — он заговорит года через два. Радикальные новаторы формы, реформаторы языка, футуристы сделают «я» первой буквой своего алфавита, каждый из них по-своему будет заниматься самовозвеличиванием. И вот тут любопытно сравнить блоковское «я» с футуристическим. Блок отстаивает себя только как художника: «Художник должен быть трепетным с самой дерзости, зная, чего стоит смешение искусства с жизнью, в оставаясь в жизни простым человеком».
А что же с вопросом «Блок и символизм»? Мы-то теперь уже знаем, что после 1910 года символизм начали хоронить, что возобладало мнение о его «закате». Тем интереснее, что Блок от этого направления не отрекается и не отказывает ему в возможности дальнейшего развития: «Символистом можно только родиться… <…> Солнце наивного реализма закатилось; осмыслить что бы то ни было вне символизма нельзя. Оттого писатели даже с большими талантами не могут ничего поделать с искусством, если они не крещены “огнем и духом” символизма».
Как видим, роман с «реалистами» у Блока оказался недолгим. Он ими поинтересовался, слегка повернул в сторону житейской реальности свой творческий руль, но когда дошло дело до принципиальной самоидентификации, он — символист.
Вот кульминация блоковской речи:
«Поправимо или непоправимо то, что произошло с нами? К этому вопросу, в сущности, и сводится вопрос: “Быть или не быть русскому символизму?”».
Что же отвечает Блоку XX век, ставший уже достоянием истории?
Первая половина вопроса, пожалуй, осталась без ответа и сто лет спустя. Поправим ли тот ущерб, который нанесен России и ее культуре разрушительным советским ураганом, предвестием которого была первая русская революция? Конечно, хочется верить, что он уже исправлен или по крайней мере все еще поправим. Но пока что в это можно только верить.