Александр I
Шрифт:
Причиной, ввергнувшей Александра в моральный паралич, в психологический ступор, вполне могли стать слова из речи выдающегося иерарха, митрополита Платона (Левшина), произнесенной 8 сентября, за неделю до коронации. В самое сердце могло ударить восклицание знаменитого проповедника, на удар вовсе не рассчитанное:
«…взяты уже врата и внешнего и внутреннего храма. Путь свободен. Вниди к жертвеннику Божию, к Богу, веселящему юность Твою… Вниди и вкупе с Собою введи Августейших Особ, а с ними введи и всю священную Твою кровь». [92]
92
Цит. по: Успенский Б. А. Царь и Бог. С. 149.
Фон мартовской трагедии был способен проявить в риторических узорах непредусмотренные смыслы, родить в уме крайне мнительного Александра непредугаданные ассоциации. Путь действительно был свободен. Но цена свободы оказалась ценою священной крови, и покрыть ее не могла ни пышность торжеств, ни даже возможность сопроводить эти торжества благородными высокомонаршими жестами.
Коронация в Успенском соборе Московского Кремля.
Крестьян роздано не было.
«…счастие вверенного Нам народа должно быть единым предметом всех мыслей Наших и желаний, Мы в основание его… положили утвердить все состояния в правах их и в непреложности их преимуществ».
ЗЕМЛЯ И ВОЛЯ
Понятно, что перед Россией начала XIX века стояли по крайней мере две глобальные проблемы (точнее, сама Россия недоуменно стояла перед ними). Крепостное бесправие и полный беспорядок в законах — пресловутая «неконституированность». Не в зубовском понимании и не в версии Чарторыйского, а в самом что ни на есть болезненном и практическом смысле.
Решение любой из них — хотя бы предварительное, хотя бы вчерне — обессмертило бы имя царя.
Владеть людьми нехорошо во все времена; но России начала XIX века предстояло сделать неприятное открытие, что с некоторых пор это еще и невыгодно. Там, где при найме трудится несколько человек, в поместье трудилось (ленилось) несколько сотен. У генерала Измайлова дворня состояла из 800 человек. У графа Каменского — из 400. Причем у каждого из 17 его лакеев имелась своя обязанность: тот, кто подавал раскуренную трубку, за наличие воды в кувшине не отвечал; тот, кто докладывал о прибытии гостя, о камине уже не заботился. Результаты узкой специализации были плачевны — описания российских поместий и домовладений начала столетия полны комических подробностей. Постройки того же графа Каменского занимали в Орле целый квартал. Но в половине окон за неимением стекол торчали тряпки и подушки; перила валялись возле дома на земле. При этом три великолепные люстры, свисая в огромной зале, освещали поставленные в угол турецкие знамена и бунчуки (граф был славный воин) и при них часового из дворни, одетого испанцем и сменявшегося каждые три часа. Впрочем, графу Каменскому было далеко до некоего помещика Маркова, владельца 200 тысяч душ, который жил в доме настолько ветхом, что кое-где потолки подпирались неотделанными березовыми столбами; правда, Марков объяснял это суеверием, что, обновивши дом, скоро умрешь на новоселье.
Людей нужно было чем-то занимать, иначе от безделья они могли учудить что-нибудь небезопасное. Так появилась в России увеселительная прислуга — шуты, фокусники, механики-самоучки. Самые богатые помещики могли позволить себе арапа или арапку, которые столь гармонировали с русским пейзажем. Наиболее утонченные натуры создавали из крепостных гаремы для услаждения души; знаменитый князь Юсупов организовал что-то вроде эротического театра. (Пушкин позже посвятит Юсупову стихотворение «К вельможе»: «Ты понял жизни цель: счастливый человек, / Для жизни ты живешь».) На подмосковной даче г-на Юшкова в течение трех недель кряду было дано 18 балов с фейерверками и музыкой в саду, «так что окрестные фабрики перестали работать, ибо фабричные все ночи проводили около его дома и в саду, а Новодевичья игуменья не могла справиться с своими монахинями, которые, вместо заутрени, стояли на стенах монастыря, глядя на фейерверк и слушая цыган и роговую музыку…» [93]
93
Дубровин Н. Ф. Русская жизнь в начале XIX в. // Русская Старина. 1898. № 2.
Нет сомнений, что все это Александр понимал — и с юных лет принимал близко к сердцу; что до последних дней он сохранил верность идеалу вольного хлебопашества. Недаром он допустит — если не поощрит! — дискуссии Вольно-экономического общества о барщине и оброке, о двойной выгоде вольнонаемного труда в сравнении с трудом подневольным. Но еще в цитированной записи из «Мыслей… на всевозможные предметы, до блага общего касающихся» было отчетливо сформулировано «необходимое и достаточное» условие всех грядущих преобразований: исподволь. Варьируясь на разные лады, мотив этот эхом прокатится через все гулкое пространство громокипящей александровской эпохи; троекратно аукнется в послевоенном (3 мая 1816 года) разговоре царя с П. Д. Киселевым: «Всего сделать вдруг нельзя… на все надо время, всего вдруг сделать нельзя… Вдруг всего не сделаешь, помощников нет… Россия может много, но на все надо время», [94] — чтобы под конец горькой насмешкой отозваться в восторженном обещании архимандрита Фотия уничтожить разгорающуюся общеевропейскую революцию «вдруг, тихо и счастливо», — об этом речь далеко впереди.
94
Заболоцкий-Десятовский А. П. Граф П. Д. Киселев и его время. СПб., 1882. Т. 1.С. 28–29.
И никто, никто не мог, не хотел понять: именно потому невозможно «вдруг и тихо» остановить революционный поток, что пробуждают его перемены, проводящиеся исподволь. Что страшась трудностей и опасностей, за дело государственного преобразования лучше не браться. Что любая реформа раскалывает губительную цельность, монументальную неподвижность, окаменелость общества. Что только собой, своей добровольной мукой реформатор способен соединить неизбежно совершаемый им разрыв в цепи времен, что усчастливить бытие мыслимо (если вообще мыслимо) лишь ценой личного страдания и жертвы. Иначе разбуженный поток за неимением русла устремляется в трещину, расшатывает ее и губительными селем срывается вниз.
Интересно (и горько) замечать тот же мотив в сочинениях тогдашних оппонентов Александра
Павловича.В «Историческом похвальном слове Екатерине Второй», которое в конце 1801 года составил и передал монаршему адресату Карамзин (за что удостоился бриллиантовой табакерки), царь мог прочесть:
«Иностранные глубокомысленные политики, говоря о России, знают все, кроме России. Я рассуждал так же в городском кабинете своем, но в деревне переменил мысли. У нас много вольных крестьян, но лучше ли господских обработывают они землю? по большей части напротив… Если бы они (помещики. —А. А.), приняв совет иностранных филантропов, все сделали то же, что я прежде делал… то я уверен, что на другой год пришло бы гораздо менее хлебных барок как в Москву, так и в Петербург. Не знаю, что вышло бы через пятьдесят или сто лет: время, конечно, имеет благотворное действие; но первые годы, без сомнения, поколебали бы систему мудрых английских, французских и немецких голов. Она хороша, если бы мы, приняв ее, могли заснуть с Эпименидом по крайней мере на целый век; но всякий из нас хочет жить хорошо, спокойно и счастливо ныне, завтра и так далее. Время подвигает вперед разум народов, но тихо и медленно: беда законодателю облететь его!» [95]
95
Погодин. Ч. 1.С. 359.
Как политический мыслитель, [96] толкующий о необходимом условии успеха государственных реформ — об их сообразности национальным привычкам, о невозможности пересадить чужие ростки на родную почву, — Карамзин был прав, — безусловно прав, — безоговорочно прав. Но молодой утопизм и зрелый скептицизм совпадают в ужасе перед необратимостью российских перемен. Царь надеется мало-помалу, исподволь, тихо и счастливо переменить земельные отношения; Карамзин желает тихо и медленно сохранить существующее, предоставляя со всеми проблемами разбираться грядущим поколениям. И ни тот ни другой не имеют мужества признать, что вопрос об освобождении крестьян так запущен, что ни вырвать зло с корнем без потрясения фундамента империи, ни предоставить ему спокойно разрастаться дальше одинаково невозможно.
96
А в предлагаемой книге речь о нем идет только как о политическом мыслителе — вопрос о Карамзине как гениальном писателе на бытовые, нравственные, фантастические и исторические темы вообще не затрагивается.
Поэтому сами собою напрашивались иные, казавшиеся более легкими и менее опасными («…исподволь…») пути. Русский писатель настаивал на том, чтобы подморозить ход истории, законсервировать наличную реальность, ничего в ней не менять. А русский царь полагал возможным сначала переменить систему российских законов, а затем на их основе переменить систему самой российской жизни, подобно герою скандинавского мифа, сделать пением лодку.
Правда, начинающий царь и тут не задал себе несколько предварительных вопросов: можно ли затевать новое узаконение, не обозрев систему уже существующих норм, не кодифицировав право? и можно ли ее обозреть в обозримые сроки, если «…целые месяцы проходили безуспешно» в поиске нужного закона? [97] Если в 1806-м в одной лишь уголовной палате Курской губернии было 609 нерешенных дел (часть из них — с 1799 года)? Если в Херсонской губернии в 1810-м обнаружились нерешенные дела, тянущиеся с самого ее основания? Если виленский губернатор Л. Л. Беннигсен, наблюдавший за нижнеземскими и уездными судами, месяцами не налагал резолюцию по готовым делам — затем, что «как иностранец не совсем знает русский язык и (очевидно, уже как российский гражданин. — А. А.) производство дел по гражданской части»? Если новгородский губернатор Жеребцов за восемь лет правления оставил 11 тысяч нерешенных дел? Если жена поставленного следить за порядком и законностью иркутского губернатора Трескина собрала по пуду ассигнаций на приданое каждому из восьми своих детей? Если харьковский губернатор Артаков посадил городского голову в сумасшедший дом (то есть в дом безголовых!) за отказ соучаствовать в поборах?..
97
Так, некоему О. Пржцеславскому было поручено разобраться в одном юридическом вопросе, и он лишь чудом разыскал «почтенного старца, поседевшего в трудах „хождения по делам“». Старец посоветовал обратиться к древнему Уставу камер-коллегии. «После безуспешных поисков во всех книжных лавках… в одном из углов» на складах Сенатской лавки «под кипами печатного хлама найдена наконец целая связка давно заброшенной брошюры…» (Дубровин Н. Ф. Русская жизнь в начале XIX в. // Русская Старина. 1899. № 4. С. 54).
Александр Павлович как раз знал о царящем «юридическом», бытовом, административном неблагополучии — и о нем думал. (В отличие от Карамзина, который предпочитал демонстративно закрыть глаза на «юридические ужасы», лишь бы не рисковать «порядком вещей», и указывал на суждения презираемой им Екатерины Великой как на истину в последней инстанции: «Самодержавство разрушается, когда Государи думают, что им надобно изъявлять власть свою не следованием порядку вещей, а переменою оного». [98] ) Позже, во второй половине царствования, для государя станут прокладывать специальные дороги, огибающие уездные города с их полусгнившими соломенными крышами и немощеными улицами, с их роскошными лужами (через которые чиновники победнее перебирались в охотничьих болотных сапогах), с их навозом, вываленным на улицах, так что десятки босяков могли зарываться в нем на ночь… Но и тогда объездные пути станут прокладывать не для того, чтобы скрыть от царя непорядок, но для того, чтобы государь отдохнул от зрелища непорядка, чтобы не Думал ежеминутно о не обустроенной им России.
98
Погодин. Ч. 1. С. 359.