Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:
Октябрь. 21.

Князь Александр Николаевич Голицын назначен обер-прокурором Священного синода.

Но этим дело, естественно, не ограничивалось.

Александр взрастал в годы взятия Бастилии, в громокипящую эпоху принятия Декларации прав человека (с какой из трех ее редакций познакомился юный цесаревич, неясно; главное, что он воодушевился ею). Он взрослел в пору преодоления сословных предрассудков: братья Романовы долго еще продолжали обращаться к французам, прибывавшим к русскому двору, — «гражданин». (Граждане смущались и указывали на свое дворянское достоинство.) Поэтому — по крайней мере в начале царствования — он не мог без содрогания наблюдать за процессом косвенной реставрации Европы, и прежде всего — Франции, которая шаг за шагом отступала от изначально светлых идеалов Революции, хотя бы и омраченных впоследствии террором. Еще меньше оставалось в ней места для свободы, равенства, братства. Еще увереннее чувствовал себя Наполеон — и еще отчетливее просматривалась траектория его дальнейшего полета. Заключив Люневильский (1801) и Амьенский (1802) мир с Австрией и Англией, он готовился к новым сражениям, призванным

втягивать в имперскую орбиту республиканской Франции все новые и новые территории. С августа 1800 года во Франции шла подготовка нового законодательного уложения — и ясно было, что Наполеон, распылив в победоносных войнах избыток народного беспокойства, готовится окончательно погасить революционный пыл буржуазии, навеки закрепив идею равенства сословий и освятив права собственности. Зачем? Да затем, чтобы присвоить энергию восставших масс и единолично — имперски, императорски — вершить судьбами истории! То есть повернуть ее вспять, возвратить в точку, из которой она вышла в июле 1789 года.

Молодая мощь корсиканского варвара, не скованного многовековой династийной традицией и верой в священную природу «монархического звания», и впрямь позволяла ему делать то же, что мог бы делать Людовик XVI — но ярче, сильнее, резче; «неправильная» сила его — высвобожденного именно Революцией — яростного индивидуализма стремилась по «правильному» королевскому руслу. Нетрудно было догадаться, куда она вскоре вынесет гениально одаренного диктатора, предусмотрительно заключившего конкордат с Папой Римским, без сакральной санкции которого грядущая коронация лишалась смысла, ибо не ставила «самочинного» генерала в один ряд с «общепризнанными» государями.

И чем более самовластным становился Наполеон, 2 августа 1802 года провозглашенный «пожизненным консулом» Французской Республики, чтобы чуть позже, 18 апреля 1804-го, стать наследственным императором; чем более косной, инерционной оказывалась материя европейской истории; чем покорнее восстанавливала она предреволюционные очертания, — тем таинственнее мерцал в глубине мирового пространства луноподобный образ Америки.

Уже не только и не столько «президентский опыт» как таковой, сколько самый тип государственного устройства, позволяющего усчастливить граждан без потрясения основ, манил русского царя. Северо-Американские Соединенные Штаты были для него землей неведомой; они — в отличие от стран Европы — не входили и не могли входить в сферу непосредственных интересов Российской империи, именно потому они казались осуществленным политическим идеалом. Тяга была бескорыстной; любовь была платонической.

Переписка молодого царя Александра I Павловича с опытным президентом Соединенных Штатов Джефферсоном (начало ей положил Лагарп) тем и важна, что абсолютно свободна от прагматических подтекстов. Православный государь построил эту переписку в духе философской почты XVIII века; он принял на себя роль величественного ученика, который вопрошает заочного учителя о смысле жизни. Ученик не просит конкретных ответов на злободневные вопросы, он всевластно исповедуется, державно внемлет. Джефферсон, в свою очередь, почтительно поучает.

«Разумные принципы, вводимые устойчиво, осуществляющие добро постепенно, в той мере, в какой народ Ваш подготовлен для его восприятия и удержания, неминуемо поведут и его, и Вас самих далеко по пути исправления его положения в течение Вашей жизни…» [105]

Постепенно и в меру — это Александру Павловичу было близко; в это он вкладывал свой смысл. Постепенно — не значит шаг за шагом, неуклонно; постепенно — значит само собой, своим чередом, без усилия и жертвы. В меру — не значит сообразно опыту народа, меняя этот опыт и меняясь вместе с ним; в меру — значит осторожно и с опаской, не рискуя.

105

Цит. по: Пресняков А. Е. Российские самодержцы. М., 1990. С. 177.

В результате тихих, медленных и счастливых преобразований жизнь должна наступить именно новая, абсолютно новая, небывалая и неслыханная, ничего общего с прежде бывшим не имеющая, по-американски просторная. А после того глобальные перемены предстоит претерпеть всему европейскому миру.

Но грандиозное зрелище, рассчитанное на годы и годы, нуждалось в умном и выносливом зрителе, способном досидеть до конца представления. Поэтому — а не только ради «переворота в умах», в котором молодой Александр полагал главное средство «усчастливления» России, — такое значение царь придавал реформе просвещения, меняя систему управления им, создавая Казанский и Харьковский университеты, Педагогический институт в Петербурге, вникая в дела учебных округов. Учебные заведения призваны были не просто взрастить способных деятелей, но породить среду, которая впоследствии оценит все величие и всю красоту воплощенного в бытии Александрова замысла. Переводы экономических теорий Адама Смита, Иеремии Бентама, Беккариа; республиканской истории Тацита; английской Конституции Делольма (все это в 1803–1806 годах) должны были не только затмить эффект Наполеонова Кодекса — великого юридического уложения, подписанного в марте 1804-го, — но и породить своей интеллектуальной силой новую идеологическую реальность России. А та, в свою очередь, — пересоздать «реальность реальную».

Молодежи, взращенной на этих книгах, предстояло проникнуться недоступной старикам мыслью о том, что руководимая молодым царем старая Россия отменила логику новоевропейской истории, великодушно даровала ей выход из революционного тупика. Французы, писал Александр в инструкции Новосильцеву, отправленному в сентябре 1804-го в Лондон для переговоров об антифранцузской коалиции, «сумели распространить» общее мнение, что «их дело — дело свободы и благоденствия народов. Было бы постыдно для человечества, чтобы такое прекрасное дело пришлось рассматривать

как задачу правительства, ни в каком отношении не заслуживающего быть его поборником. Благо человечества, истинная польза законных властей и успех предприятия, намеченного обеими державами (Англией и Россией. — А. А.), требуют, чтобы они вырвали у французов это столь опасное оружие и, усвоив его себе, воспользовались им против них же самих». [106]

106

Там же. С. 196.

Эта формула служит ключом к внутренней и внешней политике «дней Александровых прекрасного начала».

Не только в том было дело, что Англия настаивала на движении вспять истории, на полной реставрации дореволюционного порядка в Европе, а русский царь считал такой путь бесперспективным. Не только. Не менее, если не более важными были основания идейные, идеологические. Франция, ради обретения социальной воли уничтожившая династию Людовиков, как бы в расплату за кровавые потрясения получила Наполеонову диктатуру; либеральная революция обернулась для нее наихудшей формой консерватизма. Россия, сумевшая учесть американский опыт и не изменившая при этом «программе» французских энциклопедистов, революционному аду самовластья противопоставляла идею истинной монархии как незамутненного источника свободы и русского царя как символ самоумаляющейся власти.

Именно тогда — в который раз! — юношеское сочувствие к страдающему польскому народу сгустилось у Александра в мистический туман и оформилось в проект восстановления Польши под протекторатом России. Проект, которому он отдал столько сил, за который готов был платить любую сцену. Во-первых, потому что иначе Польшу восстановила бы Франция, получив надежный форпост у самых границ Российской империи и перехватив моральную инициативу, обретя славу искупительницы исторической неправды и защитницы угнетенных народов. Во-вторых, потому, что восстановление католической Польши было равнозначно защите попранных Наполеоном прав римского первосвященника. В-третьих и в-главных: на восстановленную Польшу можно было указать как на один из доводов защиты во время грозного суда Истории: вот ради чего принесли в жертву Павла Петровича…

Главный же фокус — превращение на глазах восхищенной публики царя в «президента», Империи — в Республику — был отложен до конца представления, перенесен в эпилог.

ПЕРВЫЙ КОНСУЛ И ПОСЛЕДНИЙ ЦАРЬ

Осуществлению «польского проекта» русско-британский союз сам по себе способствовал мало. И Александр Павлович совершил шаг, со всех точек зрения (кроме эсхатологической) странный. Едва условившись с молодыми друзьями о том, что Россия впредь будет воздерживаться от политических союзов, Александр незамедлительно, в мае 1802-го, отправился в Мемель на встречу с прусским королем. Встречу политически проигрышную, мистически выигрышную. Рига, Мемель — территория полунейтральная; встреча как бы почти случайная — два царственных странника, издали завидев друг друга, делают остановку в пути и, демонстрируя взаимное благородство, договариваются о совместном противостоянии Наполеону… Уже через год, 26 ноября 1803-го, отозван посол в Париже Морков, и русские дела при французском дворе в заданном направлении ведет «полупосол» [107] авантюрист Убри… [108]

107

Выражение Н. М. Карамзина.

108

См.: Николай Михайлович, великий князь. Граф Павел Александрович Строганов. Т. 1.С. 121. Ср. также: он же. Император Александр I: Опыт исторического исследования. СПб., 1912. Как здесь верно отмечено, у Александра в его начальную пору была привычка, крайне раздражавшая русских послов, отправлять к европейским монархам посланников со специальными поручениями. Так, для урегулирования вопроса об обмене пленными после Аустерлица в Париж был послан немец Убри, который «под гипнозом величия и мощи Наполеона» 8/20 июня 1806 года самовольно подписал «форменный мирный договор с Францией», который невозможно было ратифицировать в силу его полного расхождения с интересами России, а не ратифицировать значило встать на грань новой войны с Францией (там же. С. 50–51).

Чтобы постичь логику Александра Павловича, придется ненадолго отвлечься от человеколюбивых представлений XX века о мире во всем мире и недопустимости решать государственные проблемы военными средствами. В XIX веке рассуждали иначе: чуть холоднее, чуть равнодушнее, чуть мужественнее. Солдат на то и солдат, чтобы воевать; война на то и война, чтобы в ней гибли люди; отечество на то и отечество, чтобы расширять его пределы.

Так вот тогдашняя Пруссия реальным политическим весом не обладала. Ее невероятные военные амбиции и хаотичность государственного устройства, скрытая под покровом дисциплинированности, не были компенсированы державным могуществом. Но Пруссия, с одной стороны, была возбуждена идеей соединения разрозненных германских земель под своим высокомонаршим покровительством. С другой — она, подобно России, обширно граничила с бывшими польскими землями и вполне могла претендовать на восстановление Варшавского королевства в своих пределах. Больше того: могла сложиться такая расстановка сил, при которой европейским правителям выгоднее было бы вручить судьбу Польши в руки Пруссии, чем доверить ее России. Прагматичный Чарторыйский, для которого Польша была не символом, а землей предков, уговаривал Александра разрубить прусский узел, в союзе с Наполеоном разбить пруссаков, а затем в счастливом одиночестве приступить к польскому делу. Но русский царь предпочел совершить взаимовыгодный обмен: мечты на мечту, утопии на утопию.

Поделиться с друзьями: