Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Москва — Москва — Москва. Сквозь древнюю столицу, в которой летом 12-го года государь пережил незабываемое единение со страной, как сквозь магический кристалл, прошли лучи всех трех его маршрутов; их юго-западные векторы сходятся в ее восточной точке. И с этим троекратным посещением связаны символически значимые события, без которых не понять внутренний и внешний смысл александровского странничества 1816–1818 годов.

Во время первого приезда, в день своего тезоименитства, Александр I Павлович соблаговолил принять купца Верещагина-старшего, чей сын растерзан был толпой в 12-м году, — и пожаловал безутешному отцу перстень и 12 тысяч рублей в придачу. В тот же самый день он объявил о назначении опального Сперанского пензенским гражданским губернатором. Между несчастным купчиной и сиятельным поповичем пролегала пропасть; соответственно, разным был отклик на царские милости. «Искупительная» встреча с отцом Верещагина тронула сердца столичных дам — и только; известие же о Сперанском произвело «почти

такое же волнение в умах, как и бегство Наполеона с острова Эльбы» (напишет генерал Сипягин великому князю Константину Павловичу). Тем не менее соседство «малого» и «великого» не было случайным; царь знал, что делал. Прежде всего он как бы готовил страну к новой версии падения Сперанского — той, что в 12-м году «опробовал» на Голицыне: не я его казнил, а его у меня отняли. Как Верещагин-младший пал жертвой разъяренной толпы патриотов, так государственный секретарь империи пал жертвой слепой стихии народного гнева; стихии, с коей «царям не совладеть». И теперь, по прошествии лет, не важно, была ли их жертва безвинна; куда важнее, что малый и великий, почти одновременно пострадав от безличной воли истории, личной волей царя в один и тот же день примирились с Россией.

Что стояло, что таилось за этим великодушным — подчеркнуто великодушным! — жестом забвения (кто старое помянет…)? Жажда самооправдания? поиск алиби перед судом истории? Конечно — но не только. Царь снова сочетал холодную прагматику с непритворным сердечным порывом. Изысканно, щегольски обращая неприятную реальность 12-го года в легенду, выгодную для себя, он одновременно сам освобождался от вяжущей власти прошлого, искупал его в преддверии возможных перемен. Как мог, как умел. Недаром сразу после московского «примирения» он — впервые! — решится на многочасовую исповедь слепому старцу Киево-Печерской лавры Вассиану, очищая душу от коросты давних грехов.

Годом позже он зеркально повторит начало первого путешествия — в финале второго: после новой исповеди Вассиану (на сей раз анонимной) отправится из Киева в Москву, чтобы 12 октября принять участие в закладке храма Христа Спасителя на Воробьевых горах, — как раз между Смоленской и Калужской дорогами. Вновь накануне будущего государь обратится в прошлое, напомнит стране о сердцевине своего правления, о славном 12-м годе. Но место забвения горечи займет память о радости; царь увековечит победу не только и не столько ради нее самой, сколько ради грядущего. Пока неосуществленного, но сулящего России великие испытания — и великое торжество.

И наконец, вьюжным февралем 18-го года государь откроет памятник Минину и Пожарскому у храма Василия Блаженного. Откроет — в те самые дни, когда в кабинетной тиши завершалась работа над знаменитой речью, предназначенной для открытия Первого Польского сейма; и внутренняя связь тут несомненна. Жест Александра должен был прочитываться так: во времена Минина и Пожарского Польша силилась погубить Россию; в его эпоху Россия Польшу — спасает, наделив ее «полугосударственным статусом», учредив Польский сейм и тем самым приведя в действие польскую конституцию 1815 года. В ответ Королевство Польское своей высокоразвитой гражданственностью должно будет увлечь спасшее его Царство Русское на путь мирных преобразований.

Реальным фоном новооткрытого памятника была Кремлевская стена; торжество сопровождал бой кремлевских курантов. Но в каком-то смысле памятник открывался на фоне невидимой ограды Священного Союза и под гул курантов Истории; никак не меньше. То, что некогда замышлялось в Вене, ныне осуществлялось в Москве; Россия «по манию царя» сознательно превращала себя в эклектичный символ будущего слияния Европы в Священный Союз. Не Государей только, но и Государств. Перестраивая страну по формуле «одно государство — три системы» (собственно Россия, не имеющая конституции и крепостническая; Финляндия и — особенно — Польша, увенчанные Законом; остзейские губернии — неузаконенные, но «раскрепощенные»), царь вновь и вновь демонстрировал Европе: смотрите, разумейте, в пределах единой власти, покорной заповедям христианским, каждый народ сохраняет свое лицо, свои привычки, свою меру свободы. Больше того, народ как бы порабощенный способен подать благой пример народу как бы властвующему — и тем искупить давнюю историческую вину перед ним.

ГОД 1818.

Генерал Ермолов закладывает крепость Грозная на реке Сунже; начинается война за Чечню и Северный Кавказ.

«…Так же трудно поработить чеченцев и другие народы края, как сгладить Кавказ. Это дело исполняется не штыками, но временем и просвещением…

…Сделают еще экспедицию, повалят несколько народа, разобьют толпу неустроенных врагов, заложат какую-нибудь крепостцу и возвратятся восвояси, чтобы опять ожидать осени. Этот ход дела может принести Ермолову большие личные выгоды, а России никаких… Но со всем тем в этой непрерывной войне есть что-то величественное, и храм Януса для России, как для древнего Рима, не затворяется. Кто, кроме нас, может похвастаться, что видел вечную войну?»

(Из письма М. Ф. Орлова — А. А. Раевскому, от 13 октября 1820 г. [237] )

237

Цит.

по: Гершензон М. О. История молодой России. М; Л., 1923. С. 28.

Март. 15.

Варшава.

Торжественное открытие Первого Польского сейма. Александр произносит речь по-французски; письменный русский перевод поручен поэту Вяземскому. Для депутатов с утра до вечера накрыты столы с кушаниями, возле которых, по словам очевидца, можно «встретить беспрестанно немалое число польских законодателей».

«…Ревнуя к славе моего отечества, я хотел, чтобы оно приобрело еще новую…

Образование, существовавшее в вашем крае, дозволяло мне ввести немедленно то, которое я вам даровал, руководствуясь правилами законно свободных учреждений… которых спасительное влияние надеюсь я, при помощи Божией, распространить и на все страны, Провидением попечению моему вверенные.

Таким образом, вы мне подали средство явить моему отечеству то, что я уже с давних лет ему приуготовляю и чем оно воспользуется, когда начала столь важного дела достигнут надлежащей зрелости.

Поляки!.. Существование ваше неразрывно соединено с жребием России…

Докажите вашим современникам, что законно свободные постановления, коих священные начала смешивают с разрушительным учением, угрожавшим в наше время бедственным падением общественному устройству, не суть мечта опасная, но… совершенно согласуются с порядком…

…Последствия ваших трудов… покажут мне, могу ли, не изменяя своим намерениям, распространить то, что уже мною для вас совершено!»

(Из Варшавской речи.)

«…С несказанным удовольствием видел я из письма твоего, что… сие (устройство военных поселений. — А. А.) произошло с желаемым порядком, тишиною и устройством».

(Александр I — Аракчееву, от 27 марта 1818 года, из Варшавы.)
Март. 27.

Текст речи получен в Петербурге.

Фраза из Варшавской речи: «…докажите вашим современникам, что законно свободные постановления… не суть мечта опасная, но… совершенно согласуются с порядком…», оскорбила в России многих; слишком многих. Даже тех, кто — подобно членам тайных обществ — жаждал учреждения этих самых «законно свободных» учреждений; попросту говоря — парламента. В ней и впрямь заключено нечто унизительное для русского самосознания; правитель не должен говорить о «недоразвитости» своего народа. По крайней мере — вслух. И в форме похвалы другому народу. Но если посмотреть на все с точки зрения самого монарха, то «роковая» фраза всего лишь объясняла последовательность предстоящих действий. Сначала эксперименты на малых исторических площадках — законодательный в Польше, земельный в Балтии; затем, как только окрепнет Священный Союз, масштабные преобразования в России. Недаром в Аахене, во время осеннего Конгресса стран — членов Союза, он даст честное слово генералу Мезону, что сделанное в Польше распространится на все российские владения; что коренная российская проблема будет наконец решена и свобода будет дарована коренному российскому населению.

Но как же тогда объяснить, что полугодом ранее, через месяц после Варшавской речи, все попечители учебных округов получили предписание о новом направлении; что в печати повелено было искоренять «мысли и дух… обнаруживающие или вольнодумство… или своевольство революционной необузданности, мечтательного философствования»?

Как совместить открытые намеки царя на то, что Россия подошла к черте, за которой — великие перемены, и — жестокий цензурный запрет обсуждать крестьянский вопрос в печати?

Почему знаменитая речь малороссийского губернатора Репнина при открытии дворянских выборов в Полтаве и Чернигове; речь, в которой подхвачены были именно царские идеи о постепенном устранении крепостничества; почему эта речь встревожила царя больше, чем гнев патриотов, смертельно оскорбленных после Варшавы тем, что Польшу ставят в пример России? [238]

Почему царь лично запретил к распространению статью пушкинского лицейского наставника Куницына об иностранных крестьянах, напечатанную в 45-м нумере журнала «Сын Отечества»?

238

См.: Скабичевский А. М. Очерки истории русской цензуры (1700–1863). СПб., 1892. С. 152–153.

Почему в 18-м году реакция государя на публичные выступления Репнина и Куницына в поддержку готовящихся втайне перемен была куда болезненнее, чем на дворцовую петицию Васильчикова в 16-м?

Да как раз по причине их публичности! Да как раз потому, что в 16-м году только предстояло посеять семена реформ, а к 18-му они готовы были дать одновременные всходы. Чем самовластительнее и консервативнее были намерения Александра I, тем либеральнее и эффектнее были его политические жесты; чем большим радикализмом отличались его замыслы, тем самодержавнее и жестче оказывались упреждающие их меры.

Поделиться с друзьями: