Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Начинать крестьянскую реформу в России, не развернув поселения в полную силу, не создав запасной плацдарм, было так же невозможно, как затевать ее, не дождавшись положительных результатов остзейского эксперимента. Великому предшествует малое; тише едешь — дальше будешь.

И по той же самой причине, по какой государь поддержал умеренно-либеральный эксперимент в Остзее, он резко и властно пресек «освободительный» порыв российского дворянства. Дело было не только в опасении, что помещики пытаются перехватить у царя пальму первенства, заодно добившись проведения реформы на своих условиях (хотя и в этом тоже). Но и в том, что преобразования должны были совершаться по-александровски, исподволь, без огласки, не мешая стране дозревать до глобальных перемен. В 1816 году, под непроницаемым покровом тайны, сразу на всех полях засевались озимые. Взойти они тоже должны были одновременно, чтобы жатва началась в тот самый момент, когда завершится строительство внешней ограды Священного Союза.

Следственно, на переломе от зимы к весне 16-го царь нуждался не в том, кто даст «формулу русского покоя» и некую

инструкцию по ее исполнению; не в том, кто стилистически довершит Петровские реформы, а в том, кто словом своим «пропишет» царские деяния в потоке общеевропейской истории. Царю был нужен неподкупный летописец, беспристрастный, — а значит, достоверный, но не претендующий на большее, — свидетель великих свершений, в эпоху которых вступала победившая Россия. Недаром в цитированном Манифесте, которым начался 1816-й, первый год эры Священного Союза, говорилось: «События на лице земли, в начале века сего в немногие годы совершившиеся, суть толь важны и велики, что не могут никогда из бытописаний рода человеческого изгладиться. Сохранение их в памяти народов нужно и полезно для нынешних и будущих времен». [236] Но кроме того государь не мог не помнить мартовскую встречу 1811 года; помня — должен был догадываться о претензиях Историографа на почтительное старшинство. А Его Императорское Величество никому и никогда не дозволял покушаться на свою самодержавность.

236

Здесь и далее пит. по: Дубровин Н. Ф. После Отечественной войны (из русской жизни в начале XIX века) // Русская Старина. 1904. № 4. С. 6–13.

Другое дело, что Карамзин во власть не ходил. Ему не грозил «синдром Сперанского». Его невозможно было наказать удалением от службы — в отличие от упрямого старика Державина (которого историограф в нынешний свой приезд навестил). Он был честным, частным, абсолютно свободным русским дворянином. Тем забавнее было затеять новую придворную игру — в кошки-мышки, чтобы в конце концов заманить независимую мышку в дворцовую мышеловку, откуда выхода нет и где поджидает ласковая, добрая, гостеприимная кошка. Вот там, в этой клетке, можно принять все условия мышки — сесть насупротив; милостиво и даже смиренно выслушать и поблагодарить: спасибо, мышка, что научила, как надобно жить.

Но для начала следовало проверить: готова ли к участию в веселой игре противная сторона? До какой степени незаинтересованный в постах Карамзин заинтересован в публикации своего труда на своих условиях? Полностью ли зависим независимый историограф от своих жизнестроительных принципов? Заодно не мешало заставить гордеца несколько смириться, указать поборнику личной свободы на его социальное равенство: покорное равенство подданных перед подножием трона и перед лицом тех, кому государь определил быть чуть более равными, чем остальным.

ИЗ ПИСЕМ ИСТОРИОГРАФА К ЖЕНЕ

(продолжение)

24 и 25 Февраля… Почти ежедневно слышу, и в особенности через Великую княгиню, что Государь благорасположен принять меня — и все только слышу… Скажу тебе несколько слов о вельможе (Графе Аракчееве): вчера входит ко мне ординарец его, с запискою от адъютанта, что Граф ждет меня в 6 часов вечера. Догадываюсь и отвечаю, что не я, а брат мой Федор, старинный сослуживец Графа, был у него накануне, не имев счастия видеть его. Адъютант извиняется весьма учтиво и пишет, что он действительно ошибся и что Граф ждет брата. Брат является, и Граф с низким поклоном говорит ему: «Радуюсь случаю познакомиться с таким ученым человеком, тем более, что я был некогда приятелем вашего братца». Феодор Михайлович отвечает: «Ваше Сиятельство! я не Историограф, а самый ваш старинный знакомец!» Следуют объятия, ласки. Открылось, что Граф ждал Историографа, узнав, что приезжал к нему Карамзин. Но мог ли я, имея известный тебе характер, ехать к незнакомому мне фавориту? Это было бы нахально и глупо с моей стороны. Однако ж этот случай ставит меня в неприятное положение: друг Государев уже объявил свое расположение принять меня учтиво и обязательно: если не буду у него, то не покажусь ли ему грубияном? а если буду, то не заключат ли, что я пролаз и подлый искатель? Лучше, кажется, не ехать. Пусть вельможа несправедливо сочтет меня грубияном. Так ли думаешь, милая?..

2 Марта… Вчера, говоря с В. К. Екатериною Павловною, я только что не дрожал от негодования при мысли, что меня держат здесь бесполезно и почти оскорбительным образом…

7 Марта… Вот записка от Нелединского: мне приказано известить вас, что вы завтра (7 Марта) приглашены будете к Государю. Это хорошо; но теперь около 11 часов утра, а приглашения нет, вероятно, уже и не будет. По крайней мере будет то, что угодно Богу…

10 Марта… Когда же увижу Императора… Императрица за столом, взглянув на меня, сказала: «Московская дорога еще не испортилась!»

Выслушай другое происшествие. Фактотум Графа Аракчеева, об котором я писал к тебе, передал мне чрез Вельяшева, что Граф желает видеться со мною и говорит: «Карамзин, видно, не хочет моего знакомства; он приехал сюда и не забросил даже ко мне карточки!» Вот как судят люди: скромность считают за грубость! Фактотум (по крайней мере так здесь думают) прислал ко мне карточку и велел меня звать к себе в воскресенье на вечер для свидания с Графом. Вообрази мое положение! не хочу никого оскорбить; но могу ли дать себе вид пролаза? Я также отослал ему свою карточку, ответствуя Вельяшеву, что мне не ловко ехать к такому человеку, который у меня сам не был. Между тем надел мундир и отвез карточку к Графу. Что будет далее, не

знаю. Помоги нам Бог выпутаться из всех придворных обстоятельств с невинностию и честию, которыми я обязан моему сердцу, милой жене, детям, России и человечеству!..

Срок, «назначенный» Карамзиным для отъезда — 10 марта, — минул; аудиенция — пока — не состоялась. Участники «диалога» продолжали разыгрывать придворную драму в екатерининском стиле. Царь давал понять, что путь в его кабинет лежит через «каморку» Аракчеева, историограф своим стоическим поведением намекал, что хочет вести дела с царем напрямую; оба бились в силках стародавних проблем. Может ли дворянин возвыситься над интересами сословия? способен ли оценивать происходящее, с царями наравне? должен ли государь потворствовать такому «равноправию»?.. Но если посмотреть извне, издалека, — обнаружится иной, скрытый от «действующих лиц», глобальный смысл происходившего на переломе от зимы к весне 16-го года. И смысл — двойной, сугубый, «горизонтально-вертикальный».

Прежде всего, важнее всего: Карамзин, не слишком веря в особую, сакральную природу царской власти, гениальным историческим чутьем угадывал, быть может, главное противоречие самодержавия как религиозно-политического устройства. Правитель, наделенный невероятными, «сверхчеловеческими» полномочиями, не может, не должен оставаться один на один со своей «сверхчеловечностью». Единолично управляя Державой, он не в состоянии обойтись без духовного руководства — и тем не менее постоянно обходится. «Должность» мистического наставника, раз навсегда предусмотренная штатным расписанием русской монархии, — из поколения в поколение остается вакантной; нашествие лжепророков — Селивановых, Криднер — неизбежно. И независимо от собственных планов и намерений, Карамзин инстинктивно пытался закрыть собою «вертикальную» брешь российской государственности. Предлагая себя — на вакансию мудрого советчика «от имени и по поручению».

А что до «горизонтали», то через неосознанное посредство Карамзина в двери дворца стучалась та самая стихия русской общественности, что зародилась в 12-м году — и к 16-му начала набирать силу. Намеренный действовать от имени великого прошлого, историограф был невольным посланцем не менее великого настоящего; мечтающий притормозить историю, он был частью ее неостановимого движения.

Именно к 16-му году молодые свободолюбцы сделали первый шаг от «артелей» («идейно-бытовых» содружеств офицеров гвардии, куда допускались и сторонние лица, как некоторые из лицеистов) к тайным обществам. Ни Карамзин, ни государь не знают пока ничего об основателях Союза спасения, учрежденного как раз в эти февральские дни, — Якушкине, Муравьевых-Апостолах, «просто» Муравьевых; о будущих его членах — Пестеле, Лунине, Долгорукове… Но если бы и знали, — что с того? Будущее непознаваемо; его черты, проявленные в настоящем, всегда приходится объяснять по аналогии с прошлым, — а параллели не пересекаются. Потаенность новой организации (и последовавших за ней — Союза благоденствия, Общества соединенных славян, Северного и Южного обществ) сама собою могла бы вызвать у государя мысль о масонском влиянии. Желание решать «царские» вопросы об устройстве Державы соблазнительно было бы принять за очередное посягательство дворянской вольницы на монаршие прерогативы. А благородство помыслов и жертвенный пафос — отнести на счет молодости «заговорщиков». И трудно было бы постичь в одночасье, что молодость участников великих войн — лишь острая приправа их жизненной зрелости; что многие из «спасателей Отечества» прошли сквозь масонство — и не удовлетворились им; что военное поколение — как раз наоборот! — готово поступиться дворянскими интересами ради «усчастливления» России; что едва ли не впервые во властвующем сословии не просто появились лично совестливые дворяне (такие были всегда), а возникло новое умонастроение, оплавилось гражданственное ядро нации…

Карамзин — позже — догадается; царь — позже — узнает и даже кое-что поймет. Но именно позже, когда тайные общества станут уже силой безнадежно-антиправительственной. А зимой 16-го года их оппозиционность еще вполне умеренна. Они, за малым исключением, еще готовы поддержать монарха, — если он решится начать долгожданные перемены или хотя бы вовлечет общество в активное обсуждение «несекретной» части реформенных планов. Да, их будущая «траектория» известна: все меньше компромиссности, все больше радикальности, вплоть до разговоров (если не планов) об устранении царя и его семьи. Но в том и беда, что сознание заговорщика, не обремененное ответственностью за сиюминутную реальность и свободно парящее в гипотетической будущности, — развивается совершенно иначе, нежели сознание оппонента власти, вольно или невольно, косвенно или непосредственно вовлеченного в державную жизнь. Через участие в управлении или через участие в открытом споре о дальнейшем пути Отечества — не суть важно. Нам не дано знать, как сложились бы — и сложились бы вообще — отношения Дворца и Артели, если бы послевоенный царь с самого начала предпочел готовить великие уновления не в глухой тишине безгласия, а в публичном сотрудничестве с бескорыстной частью сословия. Но ясно, что иной оказалась бы и судьба целого поколения российских дворян, и сумма выношенных им идей. Потому что столь же нехорошо, сколь и просто злоумышлять на цареубийство, оглядываясь не на русскую действительность, а на римский образец. Еще проще требовать немедленного перехода России к республиканскому устройству и спорить о достоинствах временной военной диктатуры, — пока этот царь тебе ни сват ни брат, пока его царское дело отчуждено от твоего, гражданского, и пока ты не впрягся в ярмо управления. Или хотя бы не принял на себя интеллектуальную ответственность за грядущие перемены. Ибо есть не только вакуум дворца; есть — столь же опасный — вакуум подполья, где мысль о «благе народном» неостановимо скользит в точно такой же непроницаемой пустоте.

Поделиться с друзьями: