Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Александр Островский
Шрифт:

Об Александрийском театре этого не скажешь, хотя есть тут и даровитые актеры. В Петербурге публика смотрит премьеры, а не пьесы. Артисты падки на «выигрышные роли». Они взяли за обычай «играть на вызов», прибегая для доставления удовольствия невзыскательной публике к пошлым выходкам. На петербургской сцене не было и нет хороших преданий, для драматурга это скорее гостиница, чем родной дом. И ему, Островскому вообще нечего было бы здесь делать, если бы не два близких ему человека, одного из которых он любит по-приятельски, как верного, преданного друга, а перед вторым благоговеет, как перед великим художником.

Первое лицо — это Федор Бурдин, Федя, его приятель еще с гимназических лет (он учился позже его, в одном классе с младшим братом Островского Мишей), а теперь это его добрый гений, безотказный исполнитель всех поручений и просьб. Не Бог весть какой у него талант от

природы, он нередко «переигрывает», мешает ему утрирование в игре, отсутствие должной художественной меры. Достойна уважения любовь Федора к драматическому искусству, если бы было побольше таких людей, как Бурдин, то есть так близко принимающих к сердцу драматическое искусство, было бы гораздо лучше и для авторов и для артистов. Федор Алексеевич обладал трудолюбием, редкой среди актеров образованностью и еще более редким умением заводить связи с высокопоставленными лицами, пользующимися большим влиянием на театральные дела. Судьба милостиво обошлась с Федором по пословице: не было ни гроша, да вдруг алтын. С ним, артистом императорского Александрийского театра, познакомился некий господин, страстный поклонник театра, полюбил его и за неимением наследников оставил ему весь свой капитал. Бурдин распорядился миллионом не менее оригинально, чем получил его: он с таким размахом стал закатывать для своих знакомых и всех желающих обеды и пиры, что вскоре же лишился свалившегося ему с неба миллиона, но зато приобрел среди пировавших нужных ему влиятельных людей, властью и заступничеством коих и пользовался умело.

Но не в пирах, конечно, дело, а в самой личности любезнейшего друга Федора Алексеевича, в его образованности, в умении держаться непринужденно и с достоинством, найти нужный тон в разговоре, как и вообще в способности ладить с начальством, это и помогает ему почти всякий раз добиваться успеха. На него всегда можно надеяться, как на каменную стену. Если бы не Федор, не его связи с театральной дирекцией и цензурой — вряд ли его, Островского, пьесы попали бы на сцену Александрийского театра. Без Федора, истинного друга, он в Петербурге как без рук. Стоило застопориться пьесе, как Федор Алексеевич облачался во фрак и отправлялся с визитом к высокопоставленным лицам, от которых зависел успех дела, начиная от директора императорских театров, начальства в Цензурном комитете, кончая управляющим III отделением и министром императорского двора. И на радостях восклицал в письме: «Ура! Ты возвращен театру и нам. Сию минуту получил известие… твоя пьеса одобрена комитетом!»

Не считает зазорным Островский давать своему другу и мелкие поручения, как-то: узнать, почему у него при высылке поспектакльных денег удержали несколько десятков рублей, или зайти в магазин и купить семян клюквы, брусники, эскароль желтый, красный и т. д. И Федор всякий раз исполняет со старанием и услужливостью, аккуратно и точно, как «хронометр», по его собственным словам. «Я знал по твоему письму, что ты в стесненных обстоятельствах, и потому бегал как собака и торопил их с отсылкой поспектакльных денег» — такие слова и дела не забываются.

Дружба их тем более прочна, что обоих связывает общая верность русскому репертуару, правдивой действительности в драматическом искусстве, неприятие всего фальшивого, тривиального, водевильного, пошлого на сцене, которое часто заманивает публику, как выражается Федор Алексеевич, «бессмысленной удалью французского трепака» — привозной оперетки с банальной музыкой и словами, с резвостью доморощенных клоунов, высоко взбрасывающих ноги. Нечего скрывать, приятно ему в Федоре и преклонение его перед ним, Островским, перед его пьесами, в которых он всякий раз ждет новой роли для себя, готовит ее со старанием и ответственностью, порою добивается удачи (как удачен он был в роли Бородкина в «Не в свои сани не садись»), и хотя недостатки его как актера очевидны, нельзя не предпочитать Федора многим другим артистам в благодарность за все сделанное им. И дома у любезнейшего друга Федора Алексеевича он находит отдохновение и ласку и, в свою очередь, балует хозяина и аттестованных им других актеров чтением очередной новой пьесы (не терпя при этом присутствия кого-нибудь из литераторов). Одним словом, не всякому выпадет счастье иметь такого преданного друга, как ему Федора.

По-иному дорог ему другой человек в Александрийском театре — Мартынов Александр Евстафьевич, гениальный актер, которого он готов считать более, чем себя, художником. О Мартынове он много знал понаслышке, о его удивительном задушевном таланте, его «серьезном комизме», исключительной способности извлекать человеческое даже из водевильной роли, коль скоро есть в ней хоть намек на это человеческое;

о способности не столько смешить в смешных ролях, сколько трогать, заставить задуматься. Сотни ничтожных ролей в самых ничтожных пьесах пришлось переиграть Мартынову, и это не помешало ему остаться самим собою, серьезным, положительным; артист и человек сливаются в одном облике: бледное лицо, скорбная складка губ, устремленные на зрителя, полные напряжения, как бы ожидающие ответа, глаза. Оттенок затаенного страдания есть в комизме Мартынова.

Как в жизни перемешано все: сегодня смех, завтра слезы, так комик попадает в трагическое положение и волей-неволей бросает шутки в сторону. Мартынов сам говорит, что тот не актер, кто не сумеет заставить зрителя и смеяться и плакать. И какое у него замечательное художественное чутье и верность суждений. Писемский как-то рассказал Островскому следующую историю. Однажды он, гуляя вечером на даче, около Петербурга, встретил Мартынова и зазвал к себе в дом, послушать написанные три акта драмы «Горькая судьбина». Придя в восторг от услышанного, артист пожелал, чтобы роль Анания была дана ему, и настаивал на этом, хотя Писемский, знавший до того времени Мартынова за превосходного комика, усомнился, что ему подойдет эта драматическая роль. «А как ты намерен окончить пьесу?» — спросил артист. «По моему плану, — отвечал Писемский, — Ананий должен сделаться атаманом разбойничьей шайки и, явившись в деревню, убить бурмистра». — «Нет, это нехорошо, — возразил Мартынов. — Ты заставь его лучше вернуться с повинной головой и всех простить». Писемский был поражен верностью этой мысли и окончил пьесу именно так, как посоветовал ему Мартынов.

Такие актеры суть достояние нации. Прекрасно знакомый с театральным искусством Европы, Тургенев любил повторять, что там нет равного Мартынову по гениальности, по глубине сценической правды. Исполнение Мартыновым роли Гарпогона в «Скупом», других молье-ровских ролей вызвало восхищение французских актеров, выступавших в Петербурге; они устроили торжественное чествование русскому актеру, и один из них — назвал Мартынова гением, равным Мольеру. Но мольеровские роли ничего нового не прибавили к тому, что публика знала и любила в Мартынове; даже в фарсово-комическом Жеронте из «Плутней Скапена» русский актер сумел без малейшего фарса показать живого человека.

Все видевшие Мартынова в гоголевских пьесах в ролях Хлестакова, Осипа, Бобчинского и Подколесина, сходились на том, что это было превосходное исполнение. Мартынов был первым настоящим Хлестаковым, каким его мечтал видеть на сцене Гоголь, — не обыкновенным вралем, шутом гороховым или человеком бывалым, себе на уме, а той действительно «сосулькой», «тряпкой», которую только в паническом страхе и можно принять за «важную птицу» и которая оказывается «ревизором» помимо своей воли, в силу сложившихся обстоятельств. И показывалось артистом все это с тем чистосердечием и простотой, которых советовал исполняющему держаться сам Гоголь. Лев Толстой говорил, что лучшего исполнения и более верного понимания Хлестакова, чем мартыновское, он не представлял и не представляет.

Но сам артист считал, что гоголевские роли ему не удались. В «Ревизоре», говорил Мартынов, бог знает почему ему всегда тяжело. Комедия эта — величайшее произведение, но он в ней ни к селу ни к городу… И можно понять, почему не удовлетворялся Мартынов собою в роли Хлестакова, — не было в ней того положительного начала, которое он всегда хотел увидеть, найти в людях, в героях пьес. Куда ближе ему капитан Копейкин, рассказ которого о своих мытарствах он любит исполнять не только в инсценировке «Мертвых душ», но и на литературных вечерах во время гастролей. Из писателей особенно близки Мартынову Диккенс, Достоевский, некоторые их произведения он знал почти наизусть.

Повезло и Островскому, что исполнителем его ролей на александрийской сцене стал Мартынов. Старый приказчик Сидорыч («Утро молодого человека»), трактирщик Маломальский («Не в свои сани не садись»), чиновник Беневоленский («Бедная невеста»), купец Коршунов («Бедность не порок»), купец Брусков («В чужом пиру похмелье»), молодой чиновник Бальзаминов («Праздничный сон — до обеда»), кузнец Еремка («Не так живи, как хочется») — все они ожили на сцене благодаря Мартынову, доставили публике наслаждение, а актеру и автору — новую славу. И какой диапазон таланта — от смешного, доброго, косноязычного в своей глубокомысленной важности Маломальского до потрясающе размашистой натуры Еремки, гуляющего во время масленицы с балалайкой в руках, пересыпающего свою речь прибаутками, готового душою отдаться загулу. Островский, глядя на Мартынова в этой роли, сам поразился заключенной в его Еремке силе, которую до того не предполагал в нем.

Поделиться с друзьями: