Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Александр Островский
Шрифт:

Узнав о приезде Островского и его друзей в Рим, в гостиницу к ним пришел Василий Боткин. Как было не обрадоваться — теперь с ними человек, который как рыба в воде чувствует себя в этом «Вечном городе», прекрасно разбирается в древностях, в сокровищах искусства. Полжизни проведший за границей, в Италии и Париже, Боткин, не нуждаясь в средствах, пользовался с толком теми благами, расхожими и утонченными, которые могла дать Европа, и устал, уже можно сказать, от этих наслаждений, но опять и опять жаждал их, в надежде одолеть пресыщение… Россия давала ему средства к существованию и поэтому не забывалась совсем уж, но «телом» Боткин был целиком здесь, в Европе, купаясь в ее соблазнах. Лысый, глядевший старше своих пятидесяти лет, со взглядом умным и чувственным, Боткин с удовольствием взял на себя роль проводника, таскал своих соотечественников по Риму, поражал их эстетической утонченностью своих суждений. Однажды все вместе пообедали с русскими художниками, которые жили в Риме как пансионеры Академии художеств. Спустя три дня после этого, вечером, у Боткина, в собрании художников Александр Николаевич читал «Минина» с обычным своим художественным мастерством, как

всегда, когда он был в хорошем расположении духа.

Путешествуя сейчас по Европе, Островский невольно вспоминал путешествие по Волге. То было странствие в глубь России, в глубь народной жизни, в глубь самого себя. Теперь же совсем иное. Блеск, яркость красок, оригинальность нравов, колоритность костюмов, разнообразие лиц — все в пестроте, мелькании, в текучести, когда нельзя сосредоточиться и вглядеться внимательнее, глубже. Но за этой оболочкой угадывается своя жизнь, на которой останавливается сознание, а что еще важнее — интуиция, внутреннее чувство, воображение художника, которые дают почувствовать ему, Островскому, образ другой, нежели он знал до этого, жизни, образы других человеческих типов, иной психологии. Чувство художника говорит ему, что заронены в воображении подробности, которые подспудно так и будут жить в нем, пока не появится в них художественная надобность.

Вот, например, какую сцену пришлось им увидеть на площади одного итальянского города, когда народ ожидал приезд короля. На площади стояла кавалерия, а по улице вплоть до станции — нехота. Площадь и улицы были полны народу, полиции не было видно почти до самого приезда короля. Только когда по выстрелу узнали, что король едет, полицейские учтиво подвигали народ к тротуару. Король приехал в четырехместной коляске, в партикулярном платье. Народ кричал, аплодировал, махал шляпами, с балконов летели розовые листья и букеты. Так записал Островский в своем дневнике, увлеченный этим картинным зрелищем.

Да, все увиденное им пойдет впрок, надо знать чужое, чтобы лучше, глубже узнать свое, родное. И что бы ни увидел Александр Николаевич в путешествии по Европе — ему всегда приходит на память свое, приходят сравнения. Дневник его в изобилии наполнен этими сравнениями. «Здесь он (Рейн. — М. Л.) равен Волге под Ярославлем»; «…кабы ни тополи, совсем наша Владимирская губерния»; «…много в нем (в городе Праге. — » М. Л.) напоминает Россию. Есть даже Дворянская улица…»; «Были в бельведере, ходили по саду, который несколько напоминает Петергофский»; «В деревнях женщины совершенно русские, и такие же лавы через речку, как и у нас»; «Отличное утро, совершенно наше июльское»; театр La Scala «громаден, но Московский богаче»; «Отправляемся в Рим по железной дороге. 2-й класс хуже нашего 3-го»; «…слышали по улицам пение и, наконец, хор, очень похожий на нашу песню: «Любит, любит»; «За Пизой по болоту соснячок, похож на наш, русский» и т. д. Мысль о «нашем», о русском, о России не покидает, постоянно сопутствует Островскому в его путешествии.

Либеральные тирады о прогрессизме всего европейского лишь потому, что оно европейское, а не русское, виделись теперь Островскому в своем истинном виде. «Взятки отлично действуют по всей Европе», — записал Александр Николаевич в своем дневнике. Но нигде в Европе нет такой обличительной литературы, как в России. Городничий, Хлестаков, обличение взяточничества — для многих в этом и весь Гоголь, хотя ни у одного из современных ему в Европе писателей нет такой жажды идеала, как у Гоголя. И так ли уж благороднее взяточники в Европе, чем в России, что можно и не замечать их, а из-за своих, «российских», не видеть у себя дома ничего иного?

Между тем наступило время прощания путешественников с Италией, оставившей в их памяти столько незабываемых впечатлений. Последнюю запись в своем дневнике Островский сделал в Турине перед тем, как покинуть Италию и через Альпы выбраться в Швейцарию, а оттуда в Париж. Видимо, утомление заставило Александра Николаевича оставить перо, не справлявшееся с потоком картин и впечатлений, и после Турина о дальнейшей их поездке можно судить лишь по дневнику Горбунова, продолжавшего вести торопливый отчет. Впрочем, Островский все же слал изредка «послания» московским друзьям, короткие и с оговорками, что писать некогда.

О Париже он сообщает с непосредственностью впервые попавшего в «мировую столицу»: «…такой огромный и богатый город, что его не только в два дня, айв неделю не осмотришь хорошенько». Таких площадей, дворцов, как здесь, «во всем свете найти нельзя». «Париж называется новым Вавилоном, так оно и есть…» Столпотворение на улицах, площадях Парижа поражало, французская речь мешалась с многоязычным говором туристов всех стран. Это был действительно Вавилон, где человек обезличивался, ничего не значил сам по себе, где не было никому никакого дела до внутреннего мира своего ближнего, где самодовольно торжествовали стандартные вкусы буржуа, их космополитический образ жизни и нравы. Кому будет понятна в этом Вавилоне с его фейерверком утонченных наслаждений, с его индустрией продаваемой и покупаемой любви, с его деловитостью и меркантильностью во всем, не исключая чувств, — кому будет понятна здесь его Катерина с глубиной ее чувств и трагической гибелью? Впоследствии он убедится сам, как чужда его Катерина парижской публике, оставшейся в недоумении от «Грозы»: драма показалась парижанам произведением не современным, а относящимся к далекому прошлому, применительно к Франции — чуть ли не к XIV веку. Как, оказывается, отстали от цивилизации, от европейской моды душевная цельность, искренность переживания, все подлинно значительное в человеке! Что там Катерина, ведь и сам Паскаль со своей идеей духовного совершенствования не нужен и до смешного старомоден в этом Вавилоне, у которого давно уже свои новейшие идолы и капища. Но значит ли это, что такой «прогресс» опередил Паскаля? И не слишком ли дорогой ценой приобретается этот сомнительный «прогресс»?

В Париже они смотрели «Скупого» Мольера,

и вспоминался незабвенный Мартынов, который играл в этом спектакле неизмеримо лучше, чем французский актер. Александра Николаевича посетил французский литератор, переводчик Делаво, в свое время, около трех лет назад, Писемский переслал ему, Островскому, письмо Гончарова из Булони, где Иван Александрович сообщал, что француз Делаво хочет перевести «Воспитанницу» и просит выслать в Париж экземпляр этой пьесы. И вот теперь русский драматург лично познакомился со своим переводчиком. В Париже Островский и его спутники встретили много русских: Шевырева, Тургенева, Писемского, Кавелина, Григоровича, известного фотографа Левицкого, сфотографировавшего шесть лет назад группой сотрудников «Современника», теперь его ателье считалось первым в Париже, было в моде у французов.

Но вот и Франция осталась позади, сквозь легкий туман показались грязно-белые меловые берега Англии. Кончился пролив, и незаметно как вошли в широкую Темзу. Миновали Гринвич, весь затянутый дымом от каменного угля; морской госпиталь, доки и речное русло с двух сторон сжали каменные тиски Лондона. Страшное уличное движение подхватило русских туристов, началась их лондонская одиссея. По словам Островского, пославшего московским друзьям «послание последнее» из-за границы, заняты они были «с утра и до ночи», побывали в хрустальном дворце, «где собраны редкости всего мира», целый день осматривали машины на всемирной промышленной выставке, где было и русское отделение; гуляли в зоологическом саду, в Ковенгарденском театре слушали Марио, после чего, вернувшись в гостиницу, обнаружили парадную дверь закрытой и, не имея ключа, до пяти часов утра пробыли на улице. Одним словом, запасались впрок зрелищами, жертвуя даже и удобствами.

Наконец, предстояло последнее посещение, совсем необычное и небезопасное в глазах Александра Николаевича, боявшегося, что за это его «притянут» по возвращении в Россию. Но отправились все же вдвоем с Горбуновым. По дороге вспоминали приключение, случившееся в доме у Герцена (а шли они именно к нему) совсем недавно, месяц назад, с их другом Алексеем Феофилактовичем Писемским. Самонадеянный и простодушный Писемский, почитая себя за отменно большого, заслуженного русского писателя, рассчитывал на самый теплый прием у Герцена. Увы, совсем другое ожидало его. Алексей Феофилактович ехал к Герцену, запамятовав или не придавая значения своим выступлениям в качестве фельетониста Никиты Безрылова в «Библиотеке для чтения» против издателей «Искры», против эмансипации женщин и т. д. В частности, в одном из фельетонов Никита Без-рылов выступал против того, чтобы говорить ученикам воскресных школ «вы». Писемский не знал, что за это гонение на «вы» Герцен в свое время уже заклеймил сотрудника «Северной пчелы», обращаясь язвительно к нему: «Эй, ты, фельетонист! Мы читали в «Московских ведомостях», что ты в какой-то русской газете упрекал учителей воскресных школ, что они говорят ученикам «вы». Сообщи, братец, нам твою статью, название газеты и твое прозвище — ты нас этим обяжешь». Во время встречи с Герценом Писемскому досталось и за «ты», и за отсталость в женском вопросе, и в совокупности за все другое ретроградство… Так грубоватый, сам способный кого хочешь отчитать и ввести в ипохондрию Алексей Феофилактович оказался в незавидном положении. Опережая события, следует сказать, что полтора года спустя после встречи с Писемским Герцен ввел в свою статью «Ввоз нечистот в Лондон» сценку «Подчиненный и начальники», где в пародийном виде воспроизводится разговор Писемского (Подчиненный) с Герценом и Огаревым (Начальник А. и Начальник В.)

«Подчиненный. — Находясь проездом в здешних местах, счел обязанностью явиться к вашему превосходительству.

Начальник А. — Хорошо, братец. Да что-то про тебя ходят дурные слухи.

Подчиненный. — Не виновен, ваше превосходительство, все канцелярская молодежь напакостила, а я перед вами, как перед богом, ни в чем-с.

Начальник В.
– ^ Вы не маленький, чтоб ссылаться па других. Ступайте…»

Да, многие и в Лондон ехали лишь затем, чтобы явиться к Герцену, засвидетельствовать свое уважение и преданность в его лице прогрессистской русской мысли, ибо ничего не было страшнее для них, как быть заподозренными в консерватизме, прослыть ретроградами в глазах потомства (а Герцен уже прижизненно олицетворялся с этим потомством, с «молодой Россией»). Кто знает, может быть, и Александра Николаевича смущал самим им неосознаваемый литературный грех (кто без грехов!), за который ему придется держать ответ (если и не так, как Писемскому, то все же неприятный ответ)?.. Но они уже подходили по тихой лондонской улочке к двухэтажному дому, к которому вели каменные плиты с проросшей в щелях травой. Это и был знаменитый для русских туристов Орест-Хаус — дом, где жил Герцен. Лакей взял карточку и вскоре, вернувшись, повел их по лестнице. Их встретил невысокий плотный человек с короткой бородой а-ля Гарибальди, со взглядом энергичным и задерживающимся на госте, с живыми жестами. Узнав, что они только что прибыли из Франции, Герцен воскликнул с чуть ироничным пафосом: «La belle France!» * «Больше десяти лет тому назад я был вынужден оставить Францию по министерскому распоряжению, — продолжал он, шагая по кабинету. — С тех пор мне два раза был разрешен приезд в Париж. Второй раз — в 1853 году, по случаю болезни Рейхель. Этот пропуск я получил по просьбе Ротшильда. Болезнь Рейхель прошла, и я им не воспользовался… Париж! Сердце, мозг Франции. Город этот имеет одно неудобство: кто им владеет, тому принадлежит мир. Человечество идет за ним. Париж работает для общности земной. Кто бы ты ни был, Париж — твой господин… он иногда ошибается, имеет свои оптические обманы, свой дурной вкус… тем хуже для всемирного смысла, компас потерян, и прогресс идет ощупью. Но Париж настоящий кажется не таков. Я не верю в этот Париж, это — призрак, а впрочем, небольшая проходящая тень не идет в счет, когда дело идет об огромной утренней заре. Одни дикие боятся за солнце во время затмений. Париж — зажженный факел; зажженный факел имеет волю…»

Поделиться с друзьями: