Александр Первый
Шрифт:
Имя его было Федор Кузьмич.
ГЛАВА ПЯТАЯ
— Похоронили?
— Похоронили.
— Как же это произошло, Голицын, расскажите?
— А вот как. Вы знаете, Пестель, что «Русскую Правду», вместе с прочими бумагами, взял к себе на хранение подпоручик Заикин?
— Знаю: я сам их отдал ему, когда стало известно, что заговор открыт, и я всякую минуту ждал, что меня придут хватать. Куда же он их спрятал?
— Под пол, у себя в доме, в местечке Немирове, а потом зашил в подушку и привез в Тульчин. «Делайте, — говорит, — с ними, что знаете, а у меня ненадежно:
— Мыши «Русскую Правду» едят, это аллегория, что ли, Голицын?
— Да, Пестель, пожалуй, аллегория…
— Как же вы решили?
— Долго решить не могли: одни говорят: «сжечь», а другие: «помилуйте, можно ли этакие бумаги сжечь? Надо зарыть в землю». На том и решили. Думали сперва, на Тульчинском кладбище; да тут народу много и к начальству близко. Опять упаковали, отвезли в село Кирнасовку, что по Балтской дороге от Тульчина верстах в пятнадцати; хотели на огороде или в поле зарыть, но тут опасно: мужики увидят, подумают — клад (все кладов ищут), выроют и отнесут к начальству. Опять думали, думали и решили: на пустыре, подальше за околицей. Собрались в Шлемкину корчму на выезде, за полночь, точно контрабандисты или фальшивомонетчики, и когда жид со своей жидовкой заснули, заперлись в горнице и начали укладывать бумаги в ящик, сначала свинцовый артиллерийский, из-под пороха, а потом — деревянный…
— Значит два гроба, как для важных покойников?
— Вот именно. Ящик продолговатый, не очень большой, так, вроде детского гробика; как забивать стали крышку гвоздями, очень похоже было, что гроб заколачивают. А я к «Русской Правде» и «Катехизис» Муравьева приложил, на всякий случай: пусть вместе найдут…
— Вот как, — значит, мы с Муравьевым вместе в гробу?
— Да, вместе… Ну, ящик тяжел, на руках не снести, положили в тележку и поехали. Фонарей взяли: ночь темная, зги не видать; снег валил; заблудились… Вы в тех местах бывали?
— Бывал.
— Пустырь — по левую руку от Балтского шляха, так, в полуверсте, за поповой левадою, у речки Козярихи. Место дикое, все буераки да чертополох. Когда-то тут, говорят, разбойники вельможную панну зарезали; крест над нею стоит; мужики обходят, боятся: по ночам, будто бы, панночка из гроба встает. Недалеко от креста и вырыли ямку, тоже вроде детской могилки, опустили ящик, да как засыпать землею начали и первые комья о крышку ударились, — опять совсем точно гроб. Вот бы панихидку спеть: «упокой, Господи, душу усопшея рабы Твоея!» — пошутил кто-то. А как зарыли, снегом замело, ровно, гладко, — ничего не видать, — только крест…
— Вы, Голицын, аллегории любите?
— Люблю — не люблю, да куда от них денешься?.. Ну, так вот, рядом со мною поручик Бобрищев-Пушкин стоял; перед тем как уходить, снял шляпу, перекрестился и пожал мне руку; ничего мы друг другу не сказали, но поняли: обещали, что сделаем все, чтобы мертвая встала из гроба…
— Как та зарезанная панночка?
— Нет, живая.
— Ну, не скоро дождетесь.
— Пусть не скоро, а все-таки… Помните, Пестель, о горчичном зерне: когда сеется, — меньше всех семян, а когда вырастает, — больше всех злаков?
— Опять аллегория? Ну, полно, давайте-ка лучше о другом…
Разговаривали там же, в кабинете Пестеля, во флигеле опустелого княжеского дома, в Линцах, где и тогда, в первый раз, два с половиной месяца назад. Голицын исполнил свое обещание — заехать к Пестелю после Лещинского лагеря — только
теперь, в последних числах ноября.В кабинете все было по-прежнему: князья Сангушко, деды и прадеды, с почернелых полотен следили так же зловеще и пристально, как будто зрачки свои тихонько поворачивали, за тем, кто смотрел на них; так же пахло мышами и сыростью; такая же тоска и одиночество.
Лампа тускло горела. Камин потухал. На дворе мела метелица; снежные столбы проносились мимо окон, как бледные призраки, и старые деревья сада шумели, гудели, махали ветвями, как руками — в отчаянии.
Слушая вой ветра в камине, Голицын вспоминал, как, едучи в Линцы, заблудился, едва не замерз, а ямщик, старый казак Радько, под вой бурана, а может быть, и волчий вой, сказывал ему сказку о св. Юрке — Егорье, волчьем хозяине, который бьет нечистую силу громовыми стрелами, а волки ему помогают, — жрут дохлых чертей: «а если бы их гром не бил, да волки не ели, то их бы таково расплодилось, что и свету не было б видно»…
— Как бы не забыть, кстати: тут у меня еще кое-какие бумажонки есть, — проговорил Пестель и, выдвинув ящик стола, вынул пачку бумаг. — Ну, уж эти без похорон обойдутся, — прямо в огонь!
Начал кидать в камин, одну за другою. Пламя вспыхнуло, и бледные призраки прильнули к стеклам, как будто заглянули в комнату слепыми очами. Ветер выл в трубе, как стая голодных волков. «Юркины волки жрут дохлых чертей», — подумал Голицын. — Какая тоска, какое одиночество!
— Вы тут всю зиму пробудете, Пестель?
— Всю зиму.
— Не скучно?
— Нет, ничего, привык. Нынче зима, слава Богу, стала ранняя. Вот заметет сугробами, — ни мы никуда, ни к нам ниоткуда. Хорошо, спокойно: как медведь в берлоге, буду сидеть, лапу сосать, себя познавать, по совету оракула. Новую «Русскую Правду» сочинить можно: я буду сочинять, а вы — хоронить, — так жизнь и пройдет, не заметишь.
Голицын посмотрел на него внимательно: здоров, лихорадки нет, но как будто еще больше осунулся, и лицо опять, как тогда, — недвижное, застывшее, похожее на маску.
Разговор не клеился: каждый думал о своем и чувствовал, что другой тоже о своем думает. И обоим было неловко, как в одной постели двум раненым: не пошевелиться бы, не сделать себе или другому больно.
Пестель вяло расспрашивал о Лещинском лагере, о соединении Славян с Южными, о клятве.
— И вы клялись, Голицын?
— Клялся.
— Зачем же, если нельзя исполнить?
— Почему нельзя.
— Вы сами знаете: нельзя сделать второго шага без первого, — пока государь жив, никто не начнет… А вы опять торопитесь, Голицын, погостить у меня не хотите?
— Не могу, ехать надо.
— Экий непоседа! Куда же теперь?
— В Киев.
Пестель посмотрел на него в упор, как будто хотел что-то сказать, но не сказал. Голицын потупился. Опять замолчали с осторожностью, с неловкостью.
— Одного я в толк не возьму, — начал Пестель после молчания: — почему не арестуют нас? Мы тут сидим и дрожим, бумаги жжем, хороним, а может быть, все попусту. Ведь вот уже три месяца, как заговор открыт, и сколько доносчиков — Шервуд, Витт, Майборода (да, и он, вы были правы), — а все целы, ни одного ареста. Чего ж они ждут? О чем думают? Ловушка, хитрость или… или сумасшествие?.. Помните, Голицын, вы говорили тогда, что идти к государю с повинною, ждать от него милости — не подлость, а просто сумасшествие?..