Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Только то правление благополучно, в котором соблюдены все права человечества.

— Республиканское правление — самое благополучное.

— Когда в России будет республика, все процветет — науки, искусства, торговля, промышленность.

— Переменится весь существующий порядок вещей.

— Все будет по-новому…

Спустившись с обрыва на большую дорогу, где ждали их денщики с лошадьми, Сергей Муравьев, Бестужев и Голицын поехали в Лещинский лагерь.

Бестужев молчал. Как это часто с ним бывало после вдохновенья, он вдруг устал, потух; светляк — днем: вместо волшебного пламени червячок серенький. Муравьев тоже молчал. Голицын взглянул на лицо его при свете

зарницы, и опять поразило его то беззащитное обреченное, что заметил он в этом лице еще при первом свидании: в лютый мороз на снежном поле — зеленая ветка весенняя.

А Саша в ту ночь долго не мог заснуть, все думал о завтрашнем, а когда заснул, — увидел свой самый счастливый сон: золотых рыбок в стеклянной круглой вазе, наполненной светлой водою; рыбки смотрели на него, как будто хотели сказать: «А ты и не знал, что все по-новому?» Проснулся, счастливый, и весь день был счастлив.

Собрание назначили в самый глухой час ночи, перед рассветом, потому что заметили, что за ними следят. Ночь опять была черная, душная, но уже не зарницы блестели, а молнии с тихим, точно подземным, ворчаньем далекого грома, и сосны под внезапно налетавшим ветром гудели протяжным гулом, как волны прибоя; а потом наступала вдруг тишина бездыханная, и странно, и жутко перекликались в ней петухи предрассветные.

Когда Саша, войдя в хату Андреевича, взглянул на лица заговорщиков, ему показалось, что все так же счастливы, как он. Хата прибрана, пол выметен, скамьи и стекла на окнах вымыты; стол накрыт чистою белою скатертью, на столе не сальные, а восковые свечи, в ярко вычищенных медных подсвечниках, старинное масонское Евангелие в переплете малинового бархата и обнаженная шпага: когда-то Славяне клялись на шпаге и Евангелии; Андреевич не знал, как будет сегодня, и на всякий случай приготовил.

На майоре Спиридове был парадный мундир с орденами, а на секретаре Иванове — новый круглый темно-вишневый фрак с белым кисейным галстуком. От вербного херувима, Бесчастного, пахло бердичевским «Парижским ландышем». У Кузьмина волосы, по обыкновению, торчали копною, но видно было, что он их пытался пригладить. «Милая Настасьюшка, ежик причесанный!» — подумал Саша с нежностью.

Говорили вполголоса, как в церкви перед обеднею; двигались медленно и неловко-застенчиво, старались не смотреть друг другу в глаза; стыдились чего-то, не знали, что надо делать. И на лицах была тихая торжественность, как у детей в большие праздники. Черта, разделяющая два Общества, сгладилась, как будто всех соединил какой-то новый заговор, более страшный и таинственный.

Все были в сборе. Только Артамон Захарович да капитан Пыхачев не пришли. А полковник Тизенгаузен пришел, но объявил, что клясться не будет.

— Никакой клятвы не нужно: если необходимо начать, я начну и без клятвы: в Евангелии сказано: не клянитесь вовсе…

Ему не возражали, а только попросили уйти.

— Я никому, господа, мешать не намерен. Сделайте одолжение…

Это значило: «если вам угодно валять дураков, — валяйте!»

— Уходите, уходите! — повторил Сухинов тихо, но так решительно, что тот посмотрел на него с удивлением, хотел что-то сказать, но только пожал плечами, усмехнулся брезгливо, встал и вышел.

Сергей Муравьев сидел, опустив голову на руку и закрыв глаза. Когда Тизенгаузен ушел, он вдруг поднял голову и посмотрел на Голицына молча, как будто спрашивал: «хорошо ли все это?» — «Хорошо», — ответил Голицын, тоже молча, взглядом.

Бестужев что-то писал на листках, грыз ногти, хмурился, ерошил волосы: должно быть, к речи готовился.

— Ну что ж, господа, начинать пора? — сказал кто-то.

Бестужев

перебрал листки свои в последний раз, встал и начал:

— Век славы, военной с Наполеоном кончился; теперь настало время освобождения народов. И неужели русские, ознаменовавшие себя столь блистательными подвигами в войне Отечественной, — русские, исторгшие Европу из-под ига Наполеонова, не свергнут собственного ига и не отличат себя благородной ревностью, когда дело пойдет о спасении отечества, счастливое преобразование коего…

«Не то, не то!» — чувствовал он и, не глядя на лица слушателей, знал, что и они это чувствуют. Стыдно, страшно: неужели Тизенгаузен прав?

Вдруг забыл, что хотел сказать, — остановился и продолжал читать по бумажке:

— Взгляните на народ, как он угнетен; торговля упала, промышленности нет, бедность до того доходит, что нечем платить не только подати, но даже недоимки; войско ропщет. При сих обстоятельствах нетрудно было нашему Обществу прийти в состояние грозное и могущественное. Скоро восприимет оно свои действия, освободит Россию и, быть может, целую Европу. Порывы всех народов удерживает русская армия; коль скоро она провозгласит свободу, все народы подымутся…

«Не то, не то!» Робел, глупел, проваливался, как плохой актер на сцене или ученик на экзамене. Бросил бумажку, взмахнул руками, как утопающий, и воскликнул:

— На будущий год всему конец! Самовластье падет, Россия избавится от рабства, и Бог нам поможет…

«Бог нам поможет», — сказал нечаянно, почти бессознательно, — но когда сказал, почувствовал, что это то самое.

— Бог нам поможет! Поможет Бог! — повторили все и сразу встали, как будто вдруг поняли, что надо делать.

И Бестужев понял. Расстегнул мундир и начал снимать с шеи образ. Руки его так тряслись, что он долго не мог справиться. Стоявший рядом секретарь Иванов помог ему.

Бестужев взглянул на темный лик в золотом окладе, лик Всех Скорбящих Матери. И вспомнилось ему лицо его старушки-матери; вспомнилось, как она звала его к себе умирая. Что-то подступило к горлу его, и он долго не мог говорить; наконец произнес:

— Клянусь… Господи, Господи… клянусь умереть за свободу…

Хотел еще что-то сказать:

— Россия Матерь… Всех Скорбящих Матерь!.. — начал и не кончил, заплакал, перекрестился, поцеловал образ и передал его Иванову. Образ переходил из рук в руки, и все клялись.

Многие приготовили клятвы, но в последнюю минуту забыли их; так же, как Бестужев, начинали и не кончали, бормотали невнятно, косноязычно.

— Клянусь любить отечество паче всего!

— Клянусь вспомоществовать вам, друзья мои, от этой святой для меня минуты!

— Клянусь быть всегда добродетельным! — пролепетал Саша с рыданием.

— Клянусь, свобода или смерть! — сказал Кузьмин, и по лицу его видно было, что как он сказал, так и будет.

А когда очередь дошла до Борисова, что-то промелькнуло в лице его, что напомнило Голицыну разговор их в Васильковской пасеке: «скажешь — и все пропадет». Не крестясь и не целуя образа, он передал его соседу, взял со стола обнаженную шпагу, поцеловал ее и произнес клятву Славян:

— Клянусь посвятить последний вздох свободе! Если же нарушу клятву, то оружие сие да обратится острием в сердце мое!

— Сохрани, спаси, помилуй, Матерь Пречистая! — повторил Голицын слова умирающей Софьи.

— Да будет един Царь на небеси и на земли — Иисус Христос! — проговорил Сергей Муравьев слова «Катехизиса».

Клятвы смешивали с возгласами:

— Да здравствует конституция!

— Да здравствует республика!

— Да погибнет различие сословий!

— Да погибнет тиран!

Поделиться с друзьями: