Александр Первый
Шрифт:
Саша сел за стол и стал читать, но плохо понимал, и было скучно. Никогда не думал о политике; не знал хорошенько, что значит конституция, революция, республика. Но понял, когда прочел: «цель Общества — введение в России республиканского образа правления посредством военной революции с истреблением особ царствующего дома». «Да за это может влететь», — подумал, и стало вдруг весело — страшно и весело.
Притворяясь, что читает, — прислушивался, приглядывался. Много начальства: ротные, бригадные, батальонные, полковые командиры. От одного взгляда их во фронте зависела Сашина участь; каждый из них мог на него накричать, оборвать, распечь, отдать под суд; мог там, а здесь не мог:
— Ну, пойдем водку пить, — позвал его Черноглазов.
Подошли к столику с закусками.
— Все благородно мыслящие люди решили свергнуть с себя иго самовластия. Довольно уже страдали, стыдно терпеть унижение, — говорил начальнически-жирным басом полковник Ахтырского гусарского полка Артамон Захарович Муравьев, апоплексического вида толстяк, заедая рюмку водки селедкою. Называл всех главных сановников, прибавляя через каждые два-три имени:
— Протоканальи!
И жирный бас хрипел, жирный кадык трясся, толстая шея наливалась кровью, точно так же как перед фронтом, когда он, бывало, на гусар своих покрикивал: «Седьмой взвод, протоканальи! Спячка на вас напала? Ну, смотри, как бы я вас не разбудил!»
Бранил всех, а пуще всех государя. Вдруг сказал о нем такое, что у Саши дух захватило, и вспомнилось ему, как тот же Артамон Захарович намедни, на балу у пана Поляновского, хвастая любовью русских к царю и отечеству, повторял слова свои, сказанные, будто бы, перед Бородинским боем: «Когда меня убьют, велите вскрыть мою грудь и увидите на сердце отпечаток двуглавого орла с шифром: А. П.» (Александр Павлович). А теперь вот что! Это, впрочем, Сашу не удивило, как не удивило то, что в обратном ландшафте люди ходят вверх ногами.
— Веденяпочка, моя лапочка, налей-ка мне перцовочки, — попросил Артамон Захарович подпоручика Веденяпина, с которым только что познакомился и уже был на «ты».
Выпил, крякнул, закусил соленым рыжиком и перешел нечувствительно от политики к женщинам.
— Намедни панна Ядвига Сигизмундовна сказывала: «В Париже, говорит, изобрели какие-то прозрачные сорочки: как наденешь на себя да осмотришься, так все насквозь и виднехонько…»
И, рассказав непристойный анекдот по этому поводу, засмеялся так, что, казалось, тяжелая телега загрохотала по булыжнику.
Черноглазов представил Сашу Артамону Захаровичу, и тот через пять минут был с ним тоже на «ты», похлопывал по плечу и угощал водкою.
— Какой ты молоденький, а жизни своей не жалеешь за благо отечества! Эх, молодежь, молодежь, люблю, право! Выпьем, Сашенька…
И полез целоваться. От него пахло водкою, селедкою и оделавандом, которым он обильно душился; на руках — грязные ногти и перстни с камнями, как будто фальшивыми; и во всей его наружности что-то фальшивое. Но Саше казалось, что таким и следует быть заговорщику.
— Ужасно мне эта жирная скотина не нравится, — произнес чей-то голос так громко, что Саша обернулся, а Артамон Захарович не слышал или сделал вид, что не слышит.
Поручик Черниговского полка, член Южного Общества Кузьмин Анастасий Дмитриевич, или, по-солдатски, Настасей Митрич, или еще проще «Настасьюшка», весь был жесткий, шершавый, щетинистый, взъерошенный, жесткие черные волосы копною, усы торчком, баки растрепаны, как будто сильный ветер поддувает сзади; черные глаза раскосые, как будто
свирепые, — настоящий «разбойничек муромский», как тоже называли его товарищи, а улыбка добрая, и в этой улыбке — «Настасьюшка».Рядом с Кузьминым стоял молодой человек, стройный, тонкий, с бледным красивым лицом, напоминавшим лорда Байрона, подпоручик того же полка, Мазалевский.
Когда Артамон Захарович сделал вид, что не слышит, и опять заговорил о политике, Кузьмин покосился на него свирепо и произнес еще громче:
— Фанфаронишка!
— Ну, полно, Настасей Митрич, — унимал его Мазалевский и гладил по голове, как сердитого пса. — Экий ты у меня дикобраз какой! Ну чего ты на людей кидаешься, разбойничек муромский?
— Отстань, Мазилка! Терпеть не могу фанфаронишек…
— А знаете, господа, Настасьюшка-то наша человека едва не убила, — начал Мазалевский рассказывать, видимо, нарочно, чтобы отвлечь внимание и предупредить ссору.
Дело было так. Вообразив, что не сегодня-завтра — восстание, Кузьмин собрал свою роту и открыл ей цель заговора. Солдаты, преданные ему, поклялись идти за ним, куда угодно; тогда, явившись на собрание Общества, он объявил, что рота его готова и ожидает только приказания идти. «Когда же назначено восстание?» — спрашивал он. — «Этого никто не знает, ты напрасно спешишь», — отвечали ему. — «Жаль, а я думал скорее начать: пустые толки ни к чему не ведут. Впрочем, мои ребята молчать умеют, а вот юнкер Богуславский как бы не выдал: я послал его в Житомир предупредить наших о революции». — «Что ты наделал! — закричали все. — Богуславский дурак и болтун: все пересказывает дяде своему, начальнику артиллерии 3-го корпуса. Мы погибли!» — «Ну что ж, разве поправить нельзя? Завтра же вы найдете его мертвым в постели!» — объявил Кузьмин, взял шляпу и выбежал из комнаты. Все — за ним; догнали, схватили и кое-как уломали не лишать жизни глупца, которого легко уверить, что все это шутка.
— И убью! Пикни он только, убью! — проворчал Кузьмин, когда Мазалевский кончил рассказ.
— Никого ты не убьешь, Настасьюшка, ведь ты у меня добрая…
— Ну вас к черту! — продолжал Кузьмин в ярости: — если не решат и сегодня, когда восстание, возьму свою роту и пойду один…
— Куда ты пойдешь?
— В Петербург, в Москву, к чертовой матке, а больше я ждать не могу!
Саша слушал, глядел, и сердце замирало в нем так, как в детстве, когда он катался стремглав на салазках с ледяной горы, или когда снилось ему, что можно шалить, ломать вещи, бить стекла и ничего не бояться — все безнаказанно, все позволено.
— А откуда, господа, мы денег возьмем, чтобы войска продовольствовать? — спрашивал полковник Василий Карлович Тизенгаузен, щеголеватый, белобрысый немец, с такою вечною брезгливостью в лице, как от дурного запаха.
— Можно взять из полкового казначейства, — предложил кто-то.
— А погреба графини Браницкой на что? — крикнул Артамон Захарович. — Вот где поживиться: пятьдесят миллионов золотом, шутка сказать!
— Благородный совет, — поморщился Тизенгаузен с брезгливостью, — начать грабежом и разбоем, хорош будет конец. Нет, господа, это не мое дело: я до чужих денег не прикоснусь…
— Да уж знаем, небось: немцы — честный народ, — проворчал опять Кузьмин.
— Да, честью клянусь, — продолжал Василий Карлович, — лучше последнюю рубашку с тела сниму, женины юбки продам…
— Люди жизнью жертвуют, а он жениной юбкой!
Тизенгаузен услышал и обиделся.
— Позвольте вам заметить, господин поручик, что ваше замечание неприлично…
— Что же делать, господин подполковник, мы здесь не во фронте, и мне на ваши цирлих-манирлих плевать! А если вам угодно сатисфакцию…