Алкиной
Шрифт:
– Альбуций в ту пору жил в Медиолане. Замечая, что чувства его притупляются, он лечил их полеем, рутой и луком. Он считал, что речь, как и душу, следует обрабатывать в уединении и тишине, подобно ваятелю, который одно отсекает, другое соскабливает, удаляя излишнее и выправляя кривое, пока не придаст своей работе прекрасные очертанья, а тогда просиявший ему божественный блеск будет свидетельством, что труды его кончены. Любовь его к уединению была причиной, что за год он выходил всего пять-шесть раз на публику, а домашние его выступления привелось слышать немногим. Те, кто добивался этой чести, раскаивались в своем упорстве: Альбуций был одним, когда вверялся толпе, и другим, когда довольствовался немногими слушателями; нелюбимое им многолюдство придавало блеск его беспокойству. Он начинал сидя, потом вскакивал в увлечении. Философские остроты лились из его уст; речь его, удивительно обильная, то трагически возвышалась, то склонялась до площадной низости: слышавший его впредь не дерзнул бы говорить о скудости латинского языка. Расчетливо щедрый в разработке общих мест, Альбуций мог вывести дело в его наготе и облечь его в любые ризы, сотканные воображением. Не лишенный способностей к импровизации, он думал, что не имеет оных. Его дарованию недоставало уверенности, оттого оно было наказано вечной переменчивостью: он подражал одному счастливому оратору, чтобы изменить ему ради другого, вечно схожий с другими и несходный сам с собой, словно Протей, с отвращением глядящий на свое превращенье и помышляющий о новом. Возраст не улучшил его искусства – свойство не одних глупцов, как обычно думают: он впадал в нелепости от отвращения к себе и будто насмехался над своим дарованием, стариком выступая
VIII
Мы слушали затаив дыхание, но тут Гемелл прервал сам себя, воскликнув, что ему послышался мышиный писк слева. Мы начали убеждать его, что мышь не пищала, но он, мотая упрямой головою, повторял, что слышал мышь и что это знак начать заново, подобно Энею, когда он за жертвоприношением увидал змею, и всем вообще приличным людям, которые строго наблюдают принятые в священных играх правила и больше всего опасаются упущений. Нам пришлось заново выслушать начало; впрочем, мы не пеняли, а только боялись, как бы мышь, рожденная винными парами, не заставила нас пройти этой тропой и в третий раз. Гемелл много прибавил против первого раза, упомянув еще какого-то Гермагора и Фабиана философа, которым подражал Альбуций, хотя они того не стоили, и заключив такими словами:
– Он был хмурый, тревожный декламатор, боявшийся за свою речь все время, покуда она длилась, и ни на мгновенье не уверявшийся в удачном ее ходе. Насмешки приучили его сторониться судебных занятий; он говорил, что дома, если ему того захочется, его будет слушать больше народа, чем у центумвиров; дома он говорит, когда хочет, так долго, как хочет, и в пользу той стороны, какая ему по нраву; дома он мог употреблять любые фигуры без боязни, что их истолкуют недобросовестно, и его пылкого красноречия не остужали ни скука судей, ни остроты Цестия.
Так вот, юноши, в Медиолане жил тогда один человек, подозревавший свою жену в неверности, и тем сильнее, чем меньше находил доводов. Когда малолетний сын его вошел в достаточный возраст, чтобы быть похожим хоть на кого-то, отец, пристально глядя на него, утвердился в мысли, что такого носа, как у этого ребенка, нет ни у кого из его родни по обеим линиям. Своего открытия он не держал в тайне: друзьям своим он с горечью выводил и показывал дитя, простодушно смущенное общим вниманием; гости не знали, вежливей будет соглашаться с подозрениями или противоречить оным. Скоро весь город втянулся в догадки. Родственники жены были люди почтенные; дошедшие слухи их сильно уязвляли. Отворились старинные шкафы с закопченными восковыми головами дядьев и дедушек, честно совершивших служебное поприще. В прекословия о целомудрии, благопристойности и семейственном сходстве втянулись все, кому был досуг празднословить. Составились партии; припомнились старые обиды; одушевляемый чудотворным упорством глупости, муж кричал на площадях против неверных жен и тех, кто их воспитывает. В темных улицах горожане начинали уже поколачивать друг друга.
Альбуций глядел на это с презрением философа и горечью гражданина. Он знал, что ему не исправить людей и не остановить ниже малейших из безрассудств, которые над ними властвуют, однако еще не хотел оставлять попыток. В один злосчастный день ревнивый муж, которого обстоятельства сделали лицом политическим, собрал толпу приверженцев, чтобы на площади переведаться с врагами. Те тоже стекались толпой. С обеих сторон давались клятвы и обещания самые решительные. Едва муж вышел из дому, жена его, совсем измученная, отправилась искать помощи у славной городской ворожеи. Старушка жила у городской стены, в одиночестве, окруженная почтительной неприязнью, и крепко держалась хмельного, потому что ее ремесло этого требовало, а кроме того, в ее возрасте женщины к этому наклонны; ведь у женщины тело влажное, и вино, попав в него, теряет силу и едва поражает ум, кроме того, они пьют одним духом, так что вино быстро проходит тело насквозь; у стариков же тело сухое, вследствие чего они корявы, как дубовая кора, морщливы, как изюм, и нагибаются с трудом; поэтому вино впитывается в них, как в губку, и застаивается, и испарения его поднимаются к самому престолу ума: это все равно что возвести цитадель над болотом, так что всем, кто в ней ночует, снятся долгие блужданья, бесплодные поиски или попытки спрятаться от предприимчивых чудовищ. Кроме того, старческой природе самой по себе присущи признаки опьянения: болтливость, отягченная косноязычием, раздражительность, сопровождаемая рассеянностью, и несносная забывчивость: все это проявляется при малейшем случайном поводе, делая их похожими не только на пьяных, но и на помешанных. Я слышал об одной старухе, которая, увидев в зеркале лицо, обезображенное старостью, от досады помешалась; она заговаривала со своим лицом, смеялась с ним, вела беседы; иной раз грозила ему, иногда что-то обещала, подчас льстила, иногда же сердилась на него, но всегда находила сочувствие в собеседнике.
Я боялся, Гемелл не выберется из своего зеркала, а перебить его значило все испортить: он ведь, словно строптивый скиталец, даже богов, спускающихся наставить его на путь, слушал с досадою; а мне хотелось узнать, чем кончилось дело с носатым младенцем и как вмешался в него Альбуций. На мое счастье, Гемеллу прискучило рассуждать о сварливых старухах: он вспомнил, что бросил несчастную у колдуньи на пороге, и вернулся ей на помощь.
– Впрочем, – сказал он, – ее винное вдохновение было обыкновенно принимаемо за профессиональное, а ремесло ее было такого сорта, что обличать старуху в неряшливости значило бы оказывать ее занятиям уважение, какого она сама не питала; кроме того, эта женщина, хоть и часто торчала у демонов в прихожей, не была чужда людскому обыкновению извинять свои пороки, а не избегать их; потому дом ее мог служить пособием поэту, намеренному описать все виды грязи. Колдунья приняла гостью равнодушно и слушала рассеянно, в сердце своем занятая перебранкою с другой просительницей, только что от нее ушедшей: та требовала деньги назад и поносила ее последними словами, говоря, что от нее только и надобно было укрепить расщелившуюся бочку, а вышло такое непотребство, что весь околоток теперь не знает, как с этим сладить. Жена просила ее укоротить нос у ребенка или глупую ревность у мужа, а лучше и то и другое, если это ей по средствам. Колдунья обещала пособить ее горю, как только начнет смеркаться, и отослала ее обнадеженную. Она выглянула за дверь в поисках двух своих коз, пасшихся рядом на пустыре. Коз нигде не было видно. Она пробормотала заклинание, чтобы их призвать, и начертила фигуру дрожащими пальцами. Уходя обратно в дом, она наступила на роговой гребень, невесть откуда взявшийся на ее пороге, и не заметила.
Альбуций появился между двумя враждующими ватагами на площади и принудил их остановиться. Видя человека славного, почтенного, иные устыдились, и кровожадная их ревность ослабела. Альбуций заговорил со всей язвительностью долго таимых наблюдений. Он велел им спросить у врачей, отчего рождаются дети, непохожие на родителей: те ответят, что это бывает, когда семя мужчины и женщины слишком холодно; пусть спросят поклонников Эмпедокла, и те скажут, что причиною этому – прихоти женского воображения в пору зачатия: бывает, женщина так увлечена видом статуи или картины, что ее дети схожи с ними, как воск с печатью; пусть придут к ученикам Хрисиппа, и те скажут – а впрочем, на что им слушать о симпатии умов: пусть посмотрят на статую Марка Брута, подле которой они встретились, и скажут, не несет ли пререкаемый нос младенца явных черт сходства с носом статуи. – Горожане пригляделись к статуе – и точно, увидели сходство. Гул смущения покатился по обеим сторонам. Иные оглядывались, ища незаметно ускользнуть. – Старуха вышла из двери и споткнулась о два бурдюка, подкатившиеся ей под ноги. Она глядела на них с дурным чувством. Из соседского дома выкатился еще один бурдюк и вперевалку направился к ней. Старуха охнула и, схватясь за голову, кинулась прочь. На перекрестке она с размаху наступила на кифару, которой струны были сделаны из козьих кишок, и раздавила ее: выбежавшая с пиршества кифаристка в миртовом венке набекрень смотрела, разинув рот, как за ковыляющей старухой, словно набегающие на берег волны, тянутся пузатые бурдюки. Все, что связано было в природе незримыми, но крепкими связями, явилось, послушное ее колдовскому призыву. – Альбуций почувствовал новое вдохновение. Боги, которым спокон века любезны людские соборища, пришли наполнить его речь уксусом. Он ударил себя по бедру и начал говорить о Марке Бруте: как тот, назначенный править альпийскою областью в годину, когда всякий спешил насытить свое корыстолюбие,
не соревновался с другими в низости, но явил одинокий пример строгой добродетели; как всемирный владыка, возвратясь с победой, взирал благосклонно на успокоенный край и как медиоланские граждане благословили память своего недолгого правителя, поставив изваяние, прекрасное и верное, как сама доблесть Брута. По пустым улицам, неумело ругаясь, озадаченные дети бежали за ускакавшими от них бабками. – Вот человек, сказал Альбуций, на которого им всем следовало бы приходить смотреть ежедневно – тогда бы они по меньшей мере помнили, какой у него нос – но вместо того чтоб питать память и размышление высокими примерами недавней доблести, они... – Пробежал, сильно припадая на одну ногу, трехногий столик, склеенный варом из козьих копыт; на нем покачивался кусок толозского сыра, пучок бездыханной мяты, бородатые останки чеснока и фонарь, свидетельствующий, что человек, собиравшийся это есть, во всяком случае хотел это видеть – желание, может быть, и излишнее. Собравшиеся проводили столик взглядом. – О чем это я, сказал Альбуций. Так вот, гражданская доблесть… На его удачу, из соседней улицы показались похороны. Хоронили одного почтенного старика, умершего в глубоких летах и по немощи не успевшего примкнуть ни к одной из партий, так что его смерть была общим достоянием. – Смотри, Брут, – вскричал Альбуций, сверкнув глазами, – один из людей, тебе порученных, свершил свое поприще и идет свидеться с отцами: не хочешь ли передать с ним весточку? не сообщишь ли мертвым, о законов и свободы творец и заступник, как поживают их дети, как умножают их славу? Что скажешь об их делах, их славе, их доблести, чтобы не наполнить Элисий унынием и не обрадовать Тартар? Может, скажешь, что они пуще глаза берегут свою важность, взвешивают каждый свой поступок и больше всего боятся быть обвиненными в шутовском безрассудстве? – но тогда выучись врать, да побыстрее, пока этот покойник нас не покинул. – Старуха выла, окруженная половодьем вытертых ковриков, сапог, барабанов, гребней и застежек. Казалось, все в этом городе было сделано из козы. Граждане бушевали, распаленные Альбуцием, ища вокруг себя, какие бы можно было совершить дела старинной добродетели.Л. Пизон, понтифик и проконсул, смотрел на все это в окно. Он повернулся к своим порученцам, обсуждавшим, с чего лучше начать трагедию о Мирре, и задумчиво сказал: «Моя сестра, женщина безукоризненных добродетелей, была замужем за богом, и должен вас, господа, уверить, это и вполовину не было так затруднительно, как браки между смертными. Почему у них каждый раз выезжает не туда, куда затевали, словно у гончара на кривом колесе?»
Альбуций с ужасом видел, что избавил сограждан от одного безрассудства лишь для того, чтобы ввергнуть их в другое: что ветры, дотоле враждовавшие, он заставил дуть в одну сторону и что у него нет средства унять бунтующее море.
Но тут Гемелл, чей язык давно уже заплетался, вымолвил еще несколько слов, носящихся врознь, как лодки в пучине, и с храпом повалился на постель; он еще бормотал что-то, но скорее Эпикуровы атомы по доброй воле собрались бы в какую-нибудь приличную мебель, чем его слова – в правильную речь.
IX
Один прохожий сказывал, что в Аспоне на постоялом дворе видел людей, называвшихся учениками Филаммоновыми, и вздумалось мне наведаться в Аспону; я решил Гемелла, как отягощенного летами и по его безрассудству много битого неприязненными каппадокийцами, оставить, вверив попечению Леандра, не по возрасту рассудительного, и отдав им почти все наши деньги. Леандр боялся больше меня не увидеть, я же клялся, что непременно вернусь, дабы пойти с ними в Апамею или куда заблагорассудится. Поутру я их оставил и вышел из города. К несчастью, посреди дороги напала на меня жестокая лихорадка; насилу дотащился до какой-то хижины и повалился на пороге.
Там жил отшельником один старик, чье тихое житие я возмутил, когда он, выходя, об меня споткнулся. Он приволок меня в дом, устроил скудную постель и ходил за мною, пока лихорадка меня ломала и я был так слаб, что едва мог его благодарить. Когда я вернулся в силу, до того успел с ним сжиться, что с его согласия остался на некоторое время в его хижинке, помогая в скудном его хозяйстве. Многие часы он проводил в молитве, поднимаясь ради нее и ночью, со слезами взывая к Богу. Кормился он со своего огорода, когда же приходили к нему с поклонами окрестные селяне ради совета и поучения, глядел на них насупившись, от малой просьбы сердился и все делал, чтоб они поскорее убрались. Когда болезнь меня оставила, он начал расспрашивать, кто я таков и для чего в этих краях. Я рассказал ему об Амиде, чего мы натерпелись в бывшей осаде и как по случайности спаслись, те же, кто там остался, побиты и пленены персами. Старик со вздохом отвечал, что не вовремя умер великий Иаков, епископствовавший в Нисибисе, иначе бы персам в тех краях не было воли: когда-де они двадцать лет назад с великою силою пришли осадить Нисибис, и построили укрепления, и возвели башни против городских башен, и поставили в них лучников, и подрывали стены, все это по молитвам Иакова не дало им успеха, и даже когда они речные воды, перегородив плотиной, пустили на городскую стену, так что она не выдержала и обрушилась, это не помогло персам войти в город, затем что разлившаяся вода их не пускала, а тем временем жители с великою поспешностью загромоздили брешь, чем нашлось, и за ночь сделали так, что ни коннице, ни пехоте не было удобства в нападении; Иаков же по усильному прошению горожан, поднявшись на башню, молил Господа наслать слепней и комаров на вражеское воинство, и Господь внял его мольбе, и сделал царю персов, как сделал Сеннахириму, царю Ассирийскому, и поразил всякого коня исступлением и всадника его безумием, и лошади, и слоны, и верблюды впали в неистовство, вырвались и бежали, и никто не мог ничего с этим поделать, царь же, видя, что и осадные орудия не успевают, и вода ему не служит, и войско его изнурено и терпит казнь от небес, и примечая Иакова, ходящего по стенам, решил, что сам император начальствует над городом, и вознегодовал на тех, кто убедил его прийти сюда, уверив, что в Нисибисе нет императора, и, казнив этих советников, велел сниматься с лагеря и сам спешно удалился. Так-то Господь прославляет своих угодников. И в наши дни Азия не оскудевает христианскою ревностью: угодной в очах Божиих сделал Зевгму Публий, строгий постник, неустанный молитвенник и пример для всех взыскующих подобного жития, и ученик его Феотекн; в анкирских пределах сияет Петр, бесов изгоняющий и болезни одолевающий; синнадская область хвалится Агапитом, который, на епископстве не переменив отшельнической власяницы, трудится на потребу братий, чечевицу очищая и другие работы исполняя: он может сказать реке: отойди, и она пустится по руслу, какое он укажет; может и людским сердцам приказать, чтоб оставили вражду и блуд, и они его слушаются. Смирение же сих мужей таково, что один из них, ведая, что его поклонники устроили для него в разных городах надгробные часовни, дабы привлечь его к себе, призвал двух своих учеников и велел погрести его в тайном месте. Похвалял он и тех, что ведут отшельническую жизнь на реке Ириде, говоря, что он по сравнению с ними, словно несмысленное дитя рядом со зрелым мужем.
Он сильно ко мне привязался, ради меня оставлял свою суровость и учил меня христианской вере, о которой дотоле я имел скудное понятие. Он говорил, что молиться надобно прежде всего об очищении от страстей, затем что к Богу, превысшему всякого чувства и мысли, нельзя подступить, не совлекши с себя всякую страсть, как Моисей разулся, чтобы подойти к горящей купине; затем, молиться об избавлении от неведения и забвения, и наконец о том, чтобы не оставил тебя Бог; и что во всякий миг надобно бодрствовать, ибо бесы внушают тебе помыслы, чтобы ввести в грех, или же дают победить эти помыслы и притворно отступают, чтобы ты соблазнился о своей силе; и что с людьми в городах бесы сражаются с помощью вещей, затем что оных там много, а с отшельником в пустыне – посредством помыслов, ибо вещей у него почитай что нет. Себя он корил за гневливость и осыпал горькими попреками, что столько лет этим занимается, а своего кипения угасить не может, и что бес из него такую игрушку делает. Его податливости я сам был свидетель, ибо у него в обыкновении было ходить на реку, где деревенские девки устроили забаву, бросают огурцы в реку и следят: чей огурец быстрее доплывет до назначенного места, та раньше прочих замуж выйдет, а какому огурцу случится закружиться или засесть в камнях, они его увещевают и подбодряют бесстыдными словами. Покамест они следили за огурцами, он следил за ними, всякий раз надеясь, что они образумятся и отстанут от суетного своего и беспутного обычая, и негодуя, что они по-прежнему сим забавляются. И так ходил он туда раз за разом, хотя и я ему говорил, что это попусту, и сам он лучше моего знал, что ничего оттуда не принесет, кроме негодования.